Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отодвинулась. Наши глаза, вспыхивая, как лезвия, резали, прокалывали лица друг друга.
— Я знаю, чего вы хотите.
— У тебя что, кто-то умер на войне, что ли?!
Руки его разжались, и я вышла из них, как из чана с горячей водой. Перешла на другую сторону стола. Стояла, смотрела на генерала с другой стороны стола, как через огромную льдину, плывущую в черноте океанской гостиной.
— Да. У меня на войне умерла бабушка. И еще у меня на войне умер любимый человек. На той войне, которую вы сейчас ведете. Три года он писал мне письма оттуда.
— Кто он был? Солдат?
— Военный врач. Хирург. Он спас на войне много жизней.
Генерал внезапно обмяк. Будто опал, осел. Я почувствовала, как силы уходят из него, растекаются… коньяком по паркету. Он сделал шаг, другой. Не ко мне. К креслу.
И утонул в нем, погиб.
Молчал долго, долго.
Потом сказал:
— Простите… Простите. — И через минуту: — Я не должен был привозить вас сюда. Моя мертвая жена…
Я не дала ему договорить. Невидимая рука подтолкнула меня, я выбежала из-за стола, шагнула к креслу — и села к генералу на колени.
Как дочка. И он обнял меня одной рукой, как отец.
— Девочка… Какая же ты молодая, девочка… Как я хочу… жить…
Наши губы опять нашли друг друга, и теперь его губы были теплые, мягкие, горячие, льющиеся, как мед, как вино.
— Я сумасшедшая…
— Да. Ты юродивая. Такие раньше босиком по снегу ходили. Таких… жгли на площадях… а потом считали святыми, поклонялись им в церкви… свечи ставили, акафисты пели… Ты…
Я целовала его и думала про его мертвую жену. Про то, что, возможно, она сейчас видит нас с ним, целующихся в кресле.
* * *
— Васька! Васька Блаженненьки-и-и-ий!.. На копеечку, на!..
— Васюта, ноги не обуты!.. Скажи, басурманы повоюют нас али не-е-ет?!..
— Василий, Божья душа, поведай, сыночка мово выпустят ли из застенка…
Пожар, огромный, как мир, полыхал по Москве. Языками вздымались купола церквей. А огненные крыши домов летели в небо огненными святыми куполами.
Жизнь была огнем. Смерть была огнем.
— Бог есть огонь! — кричал Василий и воздымал руки — два огненных языка, два пылающих взлиза. — Люди, слышите!
Но люди слышали только то, что хотели услышать.
И Красное Солнце огнем возжигало снега. И Красная Луна….
(здесь вырваны страницы, выжжены, черные рваные края бумаги…)
…обнял меня крепче, я стиснула руки…
(вырваны и сожжены страницы…)
…невозможно. Невозможно, ты слышишь?
— Ты остановишь эту войну, — сказала я ему в горячее, как уголь, ухо, обнимая его тяжелое, потное тело руками и ногами.
— Ты дура! Блаженная!
Я подалась навстречу ему. Всем телом вросла в него.
— Ты остановишь.
— А-а! — крикнул он и забился во мне огнем. Так бьется факел в кромешно-темной, чернобревенной избе. — Ты! Юродивая-а-а-а-а!
— Ты отдашь приказ…
— А-а-а! — кричал он, будто его пытали.
— И все остановится. Все. Раз и навсегда.
— М-м-м-м… — простонал он.
— Ты выведешь войска…
— Дура! — крикнул он и уткнулся лбом в мое мокрое пле…
(страницы вырваны и сожжены…)
…языки пламени к ночному небу, и он кричал, кричал надсадно, страшно, неостановимо, высовывая задранную к звездам голову из огня, и поток огня лился у него из горла в широкий Божий мир — так, как алое вино льется из бутыли, — на снег, на крыши домов, на обожженные пожаром купола церквей, на речной зеленый лед, на подводы и телеги, на лодки и расшивы, вмерзшие в заберег, на мохнатые собачьи спины и лапы, на покрытые шапками, укутанные груботкаными платами, голые под низовым речным ветром людские головы:
— И сей огнь спалит вас! Маловерные! Огнь пожрет вас, в пепел обратит! Вы! Бога! Забыли! Вы Его! Наново! Распяли! Вы Его! Всегда! Будете! Распинать!.. Я гласом Бога вам! Глаголил!.. А вы меня!.. Не услыхали!.. Не захотели!.. Не…
Огонь обнял его безумную, мотающуюся главу и залил ему красным безумием орущую глотку. Красная Луна взошла и вспыхнула над кудлатым затылком его. И заплакала, и перекрестилась на казнимого страшной, огненной смертью в толпе красавица…
(нет сожженных, вырванных страниц, и уже никто не узнает Красавицы Имя).
1.
Мне опять стало в Москве негде жить. Мрачное общежитие со всех коридоров всех семи этажей дышало в меня разинутой пастью нищеты и пустоты. Комендантша запросила за проживание непомерную плату. Не было у меня таких денег, хоть разбейся. У всех родных я перебывала понемногу, осторожно, деликатно. Во всех гостях у всех друзей попила — под завязку — чаи-кофеи. С московскими бараночками, с тульскими пряничками… Возвращаться домой, в угрюмый рабочий город? Выйти замуж за угрюмого рабочего Автозавода? А может, вообще за старика? Я была слишком молодая, до того молодая, что мне казалось — жизнь прожита, и только тщедушный старик один мне светит. Мечта о Москве таяла на языке таблеткой раннего валидола, ранними болями за безумной решеткой ходящих ходуном молодых ребер.
Друзья пили со мной крепкий, как водка, чай и даже вежливо готовили для меня яичницу с колбаской, а я не менее вежливо приносила им к чаю торт «Прага», круглый, как черное колесо, купленный в кафе «Прага» на последние деньги. Мы пировали отменно. Когда у меня не было денег совсем, только на метро, я ехала к дяде Мише Еремину, двоюродному деду моему, на платформу Левобережную.
Дядя Миша жил с женою, тетей Любой, и дочкой Верочкой в маленьком желтом доме барачного типа, вросшем в землю, как старый гриб, на улице Библиотечной. Их все время обещали сломать и квартиру новую дать, да так все и не ломали. У них было две комнатенки и крохотная, как спичечный коробок, чадная кухня. В одной комнате жили Верочка и тетя Люба, и там стояло черное, как революционный паровоз, пианино; в другой обитал дядя Миша, он там работал за столом под большой зеленой лампой, пил чай, в любую погоду сидел с открытой настежь форточкой, зимой — в валенках, вязаной старушечьей кофте и красной лыжной шапке, и писал. Мелко-мелко корябал ручкой по длинной простыне бумаги, окунал перо в чернила. В фортку мелкий, комариный, летел снег. Сквозняк любовно гладил корешки книг. Книг было много, они стояли на полках, как кожаные суровые солдаты. Я думала: неужели дядя Миша все это прочитал?
А потом думала еще: ну вот, он же уже старый, он лысый и в морщинах, и патлы у него седые, он на войне сапером был, в штрафбате, и на мине не подорвался, и в Москву живой вернулся, и жадно стал учиться и читать, — парнишка из села Новый Буян, что на Волге в Жигулях, на «о» ворочал, профессорам, вместо ответа на билет, на экзаменах зубы заговаривал, про любимого коня Гнедышку байки рассказывал, да про свою маслобойку, да про то, как отца раскулачили и семейство в Сибирь на подводах, за тыщу верст, везли, а дети на морозе, одной на всех шубой прикрытые, орали как резаные, — а потом, после института, он только и делал, что писал и читал, читал и писал, за целую-то жизнь можно этот вагон книг и прочитать, конечно!