Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь хорошо бы чайку! Варенье-то осталось? – обратился он к Елене.
– Осталось.
– Вздула бы самовар – брат небось давно самоваром-то не пользовался! – благодушно кивнул Григорий Фаддеич на Басаргина и еще раз искоса взглянул на свою бритву.
– Ничего, сегодня из чайника попьет, – сказала Елена. – Я тоже с вами посидеть, послушать хочу, – а чайник уже готов.
Она вышла и через минуту вернулась с кипящим чайником.
– Расскажи, как область живет, – спросил у Григория Фаддеича Басаргин, на сегодня искренне хотевший уйти подальше от щекотливых семейных тем и по старой памяти знавший, что зять в хорошем расположении духа любит со знанием дела порассуждать в областном масштабе.
– Про область не скажу, – неожиданно сухо ответил Григорий Фаддеич. – Знал, да запамятовал.
– Что так?
– Сердится он на область, – сказала Елена. – Сняли его позапрошлый год оттуда.
– Не сняли, а не утвердили, – отозвался Григорий Фаддеич. – Исполнял обязанности начальника строительного отдела, а потом не утвердили… А ты что? – повернулся он к Елене. – Здесь не инспекция, здесь твоих подробностей не требуется.
– Вот видишь, сердится, – ничуть не смутясь, сказала Елена. – А чего ему сердиться? Ему и здесь неплохо. И спокойней, и к делу ближе.
– Чего ж ты, в самом деле, сердишься? – спросил Басаргин.
– Вспоминаю, как мне там мораль читали, – ворчливо ответил Григорий Фаддеич. – А что же, если я строитель, я себе первому дома хорошего не срублю? Сюда перевели – и здесь срубил. Понижай меня хоть до плотников, все равно себе первый дом срублю и прощенья просить не буду. Замучили меня моралями. А я без моралей работать привык. Делаю свое дело, ну и цени меня, какой я есть!
– Однако гордый ты человек, – сказал Басаргин. – Кабы у нас все были такие, как ты, большие бы надежды на Западе имелись, что опять на всей земле в конце концов установится одна система.
– Я тебе утром про систему от души, а ты в насмешку.
– Почему? Я тоже от души.
– Бросьте вы, – сказала Елена. Она впервые за весь разговор встревожилась, хотя по лицу ее нельзя было понять, кому она сочувствует в споре – мужу или брату.
– Вот, видал? – сказал Григорий Фаддеич, не обращая на нее внимания и перед самым носом Басаргина растопыривая свои огромные, обветренные, в ссадинах руки. – Когда работаю, не считаюсь: крана нет – сам бревна подымаю. А какой я есть: что даю, где беру, – пусть носа не суют – прищемлю. Район – второй по области. Работать умею. Все!
– В Америке тоже есть хорошие строители. Тоже работать умеют.
– Это ты к чему?
– К слову.
– А то, может, пояснишь?
– А что же тебе пояснять? По-моему, ты и сам умный – понимаешь.
– Пережиток капитализма я, да? Или, как это, – родимое пятно?
– Да как тебе сказать? Есть в тебе что-то такое.
– Бросьте вы, – во второй раз, теперь уже просительно, сказала Елена.
И Басаргин, поняв за ее сдержанностью, что их разговор неприятен ей до слез, замолчал. Он вспомнил, как Григорий Фаддеич весело встретил его на вокзале, как Елена после мытья притащила ему чистое белье, как радушно его усаживали за стол, как мать полгода назад писала ему, что они заботятся о Гришке наравне со своими детьми. Он вспомнил все это и испытал неловкость. Получись такой оборот разговора до войны и поездки за границу, он, быть может, даже извинился бы. Но сейчас что-то новое и непреодолимое делало для него в этом разговоре чувство своей правоты более сильным, чем чувство неловкости, и он не мог заставить себя отречься от этого ни ценой маленьких ухищрений дружбы и родственной любви, ни даже ценой молчания.
Он замолчал, но знал, что это ненадолго, только до новой вспышки.
– Размахалась у тебя там рука, в заграницах, – сказал Григорий Фаддеич. – Размахалась, и остановить не можешь. Опасно с тобой стало разговаривать.
Басаргин рассмеялся.
Григорий Фаддеич зачерпнул в вазочке ложку варенья, потом раздумал, ткнул ложку обратно в вазочку и откинулся на спинку стула.
– Вот ты осуждаешь, дескать, людям трудно жить, а он выворачивается. А ведь поэтому и выворачиваться приходится, что трудно жить. Сам, Елена, трое своих. Потом мать. Она тут со мной повздорила, отдельный стол завела, – но это блажь, это ненадолго. Ну, и извини, из песни слова не выкинешь, – твоя Катя с Гришкой. Конечно, и мать и она считают, что живут на свое, но не разные же мы харчи в доме будем держать! Да в Костроме тетку поддерживаю – одна из всей моей родни осталась. Как памятник. Вот и приходится вертеться, делать неположенное: ты – мне, я – тебе; ты мне мяса по казенной цене полтушки, я тебе – сарай для хранения того же мяса. Плотников сперва к тебе на сарай занаряжу, а потом суд достраивать будем. Судья человек для меня бесполезный.
– А вдруг судить тебя будут? – усмехнулся Басаргин.
– Все возможно, – нисколько не рассердившись, согласился Григорий Фаддеич. – А за что, в сущности? Возьмем хоть этот случай. Суд нужен. Но и сарай этот тоже нужен: он казенный, для госторговли, для казенного хранения казенного мяса. Ну, получаю за это мясо по казенной цене. Но я же его не перепродаю? Я просто люблю, чтобы люди кругом меня хорошо жили; всем, кто ко мне прилепился, чтобы им хорошо было.
Он сказал это искренне и в то же время желая, чтобы Басаргин еще раз почувствовал себя обязанным ему за Катю и Гришку. Сказав это, он сделал паузу. Басаргин тоже молчал и с досадой думал, что так оно и есть и что и в самом деле Григорий Фаддеич, при всех своих недостатках, всегда был для родственников широким, не копеечным человеком.
«Надо будет сразу же поговорить с Катей, чтобы они столовались вместе с матерью. Конечно, и Кате и матери по-житейски это будет гораздо трудней, и все-таки надо это сделать. И для Кати и для матери главное не это».
А Григорий Фаддеич, колесом завертев на пальцах четки, что было у него признаком волнения, сказал, повышая голос:
– А судить меня, голубчик, не будут, потому что не я такой, а время сейчас такое, когда всего недостает, от подметок до кирпичей. А больше всего людей недостает, рук. Дай мне условия нормальные, когда все всюду будет, когда человеку ничего доставать не нужно будет, когда всего вдоволь, и подводи после этого под