Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никому еще не говорил об этом, кроме тебя, — сказал он спящему псу. — Но я возвращаюсь. Иначе не могу. Не хочу больше быть чужим среди чужих. Мужчина моих лет должен где-то быть своим. Отгадай, где я буду своим?
Пес проснулся, повизгивая, как щенок, в первый раз отправившийся без матери в высокую траву. Светло-коричневые глаза светились в сумерках.
— Пойдем со мной, son of a bitch[78]. На кухне поляк варит капустный суп. Знаешь, он тоже тоскует по родине. Может, у него найдется для тебя косточка. Ты ее заслужил.
В столовой Вальтер покрутил все ручки радиоприемника, но нашел только музыку. Потом они с поляком, который говорил по-английски еще хуже его, выпили полбутылки виски. В желудке горело, как и в голове. Поляк налил две тарелки дымящегося капустного супа и разрыдался, когда Вальтер сказал: «Dziekuje»[79]. Вальтер решил научить пса, не отходившего от него с раннего вечера, словам и мелодии «Ich weiss nicht, was soli es bedeuten»[80].
Вскоре вся троица уснула, поляк с Вальтером на скамье, пес под ней. В десять вечера Вальтер проснулся. Радио еще было включено. Шла передача немецкой редакции Би-би-си. После дайджеста новостей о безоговорочной капитуляции Третьего рейха последовало специальное сообщение об освобождении концентрационного лагеря Берген-Бельзенна мгновение прислушался, подняв кверху морду, подбежал к Вальтеру и уткнулся носом ему в колени.
— Ты меня понял, — сказал Вальтер. — По тебе видно. Собаки ведь тоже не забывают дом и всегда находят туда дорогу.
Пес, удивившись неожиданной ласке, лизнул Вальтеру руку. Тонкие волоски на морде увлажнились, глаза стали большими. Он мотнул головой и сунул ее Вальтеру между ног.
— Ты что-то заметил? Эх, псина, я только что сказал «дом». Вот я тебе сейчас объясню, друг. Досконально. Сегодня не только война закончилась. Моя родина стала свободной. Я снова могу сказать «родина». И не надо так глупо на меня смотреть. Я тоже не сразу догадался. Убийц больше нет, но Германия-то осталась.
Голос у Вальтера дрожал, но понимание, пришедшее к нему, укрепило его силы. Он попытался, как всегда педантично, объяснить изменения, произошедшие с голосом, но не мог собраться с мыслями. Слишком велико было возникшее в нем чувство свободы. Он чувствовал, как важно было еще раз столкнуться лицом к лицу с правдой, которую он так долго гнал от себя.
— Никому еще не говорил об этом, кроме тебя, — сказал он спящему псу. — Но я возвращаюсь. Иначе не могу. Не хочу больше быть чужим среди чужих. Мужчина моих лет должен где-то быть своим. Отгадай, где я буду своим?
Пес проснулся, повизгивая, как щенок, в первый раз отправившийся без матери в высокую траву. Светло-коричневые глаза светились в сумерках.
— Пойдем со мной, son of a bitch[81]. На кухне поляк варит капустный суп. Знаешь, он тоже тоскует по родине. Может, у него найдется для тебя косточка. Ты ее заслужил.
В столовой Вальтер покрутил все ручки радиоприемника, но нашел только музыку. Потом они с поляком, который говорил по-английски еще хуже его, выпили полбутылки виски. В желудке горело, как и в голове. Поляк налил две тарелки дымящегося капустного супа и разрыдался, когда Вальтер сказал: «Dziekuje»[82]. Вальтер решил научить пса, не отходившего от него с раннего вечера, словам и мелодии «Ich weiss nicht, was soil es bedeuten»[83].
Вскоре вся троица уснула, поляк с Вальтером на скамье, пес под ней. В десять вечера Вальтер проснулся. Радио еще было включено. Шла передача немецкой редакции Би-би-си. После дайджеста новостей о безоговорочной капитуляции Третьего рейха последовало специальное сообщение об освобождении концентрационного лагеря Берген-Бельзен.
Привычным движением пригладив шероховатый фетр, Регина заботливо пристроила шляпу, бывшую темно-синей в первые дни страха и тоски по дому, на багажную полку, над сиденьями из светло-коричневого бархата. Плюхнувшись на мягкое сиденье, Регина прижалась ртом и носом к маленькому окошку, чтобы не прыснуть со смеху. Привычка сначала заботиться о шляпе, а уж потом о себе показалась ей смешной перед лицом тех перемен, которые уже подкарауливали ее. В конце путешествия эта выгоревшая на солнце и затвердевшая от соленого воздуха содового озера шляпа, которая давно уже ей мала, должна была стать просто головным убором, как любой другой.
Узкая шляпная лента в бело-голубую полоску, с девизом «Quisque pro omnibus»[84], была почти новой. Вышитая золотой нитью надпись раздражающе ярко сверкнула в солнечном зайчике, заскочившем в купе. Регина попробовала поднять себе настроение предвкушением каникул, но быстро заметила, что мысли ускользают от нее, и ей стало не по себе.
Она много лет отчаянно желала получить эту ленту школы Накуру, чтобы наконец перестать быть изгоем в обществе, которое мерило людей по униформе, а детей — по доходам их родителей. И вот она получила эту ленту на свое тринадцатилетие. Еще немного — и было бы слишком поздно. Как только поезд прибудет в Найроби, ей уже не нужны будут ни шляпа, ни лента. Школа Накуру, проглотившая зарплату ее отца, как прожорливые чудовища из греческих мифов — своих беззащитных жертв, останется ее школой еще только пару часов.
После каникул Регина должна была отправиться в Высшую женскую школу Кении в Найроби, и она точно знала, что будет ненавидеть ее точно так же, как и старую. Маленькие мучения, которые к вечеру каждого дня становятся величайшей мукой, начнутся сначала — учительницы и одноклассницы, которые не могут выговорить ее имя и при этом корчат такие гримасы, будто каждый слог причиняет им величайшую боль; напрасные усилия научиться хорошо играть в хоккей или хоть, по крайней мере, запомнить правила игры и делать вид, будто для такой неудачницы в спорте ужасно важно, в какие ворота прилетит мяч; мука быть одной из лучших в классе или, того хуже, снова быть первой ученицей; но самое грустное — иметь родителей (и любить их, таких), которые говорят с акцентом, не оставляющим ребенку никаких шансов стать незаметным, всеми принятым членом школьного коллектива.
Хорошо хоть, размышляла Регина, уставясь на поцарапанную кожу своего чемодана, что Инге тоже переходит в школу в Найроби. Ее единственная подруга, которую она обрела за пять лет в Накуру и которая ей действительно была нужна. Инге уже не носила «дирндль»[85]; она, не краснея, утверждала, что говорит только на одном языке — английском и очень стесняется своего немецкого имени. Но самодельный мягкий сыр, который мать посылала ей к чаю, Инге все еще ела с большим удовольствием, чем имбирные кексы, которыми бредили английские дети. И она все еще целовала родителей после долгой разлуки, вместо того чтобы легким кивком дать понять, что научилась владеть своими чувствами. Самое главное, Инге никогда не задавала глупых вопросов, вроде таких: почему у Регины такая маленькая семья, только папа с мамой? Почему во время вечерней молитвы в актовом зале она никогда не закрывает глаза и не открывает рот?