Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дым от сигарет Богдана плыл по комнатам нашей большой темной квартиры на 81-й Вест-стрит, где мы жили все вместе – мама, Богдан и я. Дым плыл по комнатам вместе со звуками Пятой сюиты Баха для виолончели, которую Богдан то и дело переслушивал. Однажды он сказал: «Для Богдана выкурить сигарету – все равно что для Казальса сыграть гавот». «Мне так одиноко», – сказала однажды мама. Она искала его, но ни в одной из комнат не нашла. Только дым и пластинка с музыкой. «Ты знаешь, что виолончель – инструмент, больше всего похожий на человеческий голос?» – сказал он как-то раз. Мама этого не знала, а сейчас она потеряла его и не могла найти. «Мне так одиноко», – сказала она, возможно, он растворился в воздухе, превратившись в сигаретный дым, «мне так одиноко, что же ты не отвечаешь?». Мама была против моей поездки в Париж, она наконец согласилась, но только поддавшись на уговоры, ей не хотелось, чтобы я ехала, она повторила это много раз. Она ходила из комнаты в комнату – «Мне так одиноко, и я так не хочу, чтобы ты ехала в Париж», она бродила по комнатам, будто надеясь, что ей помогут стены, ковры, стулья, лампы, сигаретный дым, который полз вдоль стен, словно бесконечные ожившие обои. Вечно ей приходится в одиночку принимать подобные решения, и посоветоваться не с кем, отцу девочки все равно, Богдану и подавно, да и куда вообще он подевался, когда она видела его в последний раз, слышала его голос, его самого, а не только сигаретный дым, не только пиликанье виолончели? «В до мажоре по-прежнему можно сказать множество прекрасного», – сказал как-то Богдан. Он вообще любил цитировать. Мама собиралась обсудить их отношения, ей исполнилось сорок три, на шее у нее сидели ребенок и взрослый мужчина, она не знала, что предпринять, ей никто не помогал с решениями, деньгами, готовкой, письмами из дочкиной школы о том, что дочка без зазрения совести прогуливает уроки и отметки у нее ужасные. А сейчас Богдан куда-то подевался, и мама повторяла, что она согласилась, но на самом деле собиралась отказать, ее вынудили сказать да, и что это вообще за фотограф такой?
За день до отъезда в Париж мама повела меня в универмаг «Мейсис».
– Надо купить тебе одежду для поездки, – сказала она.
«Но ты же не хочешь меня отпускать». – «Нет, я не хочу тебя отпускать».
Нарядная юбка. Теплый свитер. Две блузки. Чулки. Чемодан, принадлежащий лишь мне. Я попросила сапоги на высоком каблуке.
– Только когда тебе исполнится семнадцать.
Незадолго до этого мама постриглась и теперь ходила с челкой. «Отличный чубчик», – сказала она, погладив челку, и вдруг расплакалась. Мы стояли посреди огромного универмага, окруженные манекенами, платьями, шляпами, ремнями, худенькими продавщицами, сновавшими между полками, вешалками и зеркалами, а мама плакала и говорила, что скучает по прежним длинным волосам, и вообще на нее столько всего навалилось, чего прямо сейчас не объяснишь. Она взяла меня за руку и крепко сжала ее. Не знаю, когда у нее начали дрожать руки, но в тот день в «Мейсис» я впервые это заметила. Мы постояли там немного, в этом десятиэтажном универмаге, не помню, на каком этаже, бросив на пол пакеты с одеждой и новый чемодан. Моя рука в ее руке.
Спустя некоторое время дрожь у нее в руках усилилась. Из-за нее мама не может отправлять эсэмэски, она не попадает по кнопкам, а когда пьет чай и ставит чашку на блюдце, чашка трясется.
Когда мама выплакалась, мы нашли местечко, где подавали банановый сплит, в «Мейсис» все есть; «бананы – это утешение», говорила мама. Я была совсем маленькой, когда она показала мне, как разложить на тарелке молочный шоколад и банан, а тарелку выставить на солнце или под лампу, дать шоколаду подтаять, взять вилку и осторожно раздавить шоколад – важно, чтобы шоколад растаял не совсем и давить не слишком сильно.
Позже в тот же день она купила мне блейзер, а потом и себе тоже, мы попросили кассиршу сложить наши старые кофты в пакет, а сами оделись в новые блейзеры. Блейзеры были изящные, коричневые, с кармашками и большими, словно черепахи, подплечниками, сшитые из плотной материи, отчего мы сразу же вспотели. В