Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня музыка сильнее всех изобразительных искусств. Ближе к сердцу. Если к отличной живописи добавить отличную музыку, можно сойти с ума. Конечно, наивысший синтез в музыке – опера, но оперу я в своих ощущениях отодвинула в сторону в угоду скрипке. Все мы «душечки» обстоятельств.
Между тем альянс со столичной филармонией у Орленина не сложился – слишком жёсткие условия контракта и неопределённое количество концертов. От постоянного сотрудничества с Казахской филармонией, предлагавшей большое жалование, отдельный дом и репертуар по выбору, он отказался сам. Я скрыто сожалела. Хотелось пожить без родителей, создать собственную семью. Дон мог увезти меня в Киев или Конотоп, это не меняло дела. Но он держался за Москву мёртвой хваткой, считая, что лишь отсюда можно сделать рывок к настоящему признанию.
Он был старше меня всего на пару лет, но трудно пробивался по жизни, поэтому выглядел серьёзней и самостоятельней. Рядом с ним я чувствовала себя неразвитой девочкой. Я ходила в театры, а он в них пропадал, я изучала литературу – он её знал. Я выписывала все толстые художественные журналы, читать которые от корки до корки требовала институтская программа, а ещё популярные «Огонёк» и «Крокодил». Сколько газет опускал в почтовый ящик почтальон, уже и не помню, кажется, все центральные, хотя содержанием они мало различались, разве что «Литературная» и «Советская культура» имели слегка отдельное лицо. Домашние шкафы были набиты томиками и томами: в Москве отец получал специальный «Книжный бюллетень» для чиновников высокого ранга. В то время книги считались важным атрибутом приличного дома и были в дефиците, книги покупали даже те, кто их не читал.
Дон пока не нажил ни дома, ни книжного шкафа, но имел приятеля-библиофила. Лёнька Постной числился грузчиком в овощном ларьке, поскольку «тунеядцев» приравнивали к уголовникам и отправляли «за 101-й километр» от столицы. На самом деле он торговал на чёрном рынке букинистическими изданиями. Поэтому у Дона водились книги, о существовании которых я даже не слышала, они не фигурировали в учебных программах, не попадали в библиотеки и не продавались в магазинах. Это Дон принёс мне Мариенгофа, Ахматову, Мандельштама, Ницше, Кафку. Свою драгоценную кучку он лелеял под кроватью, в фибровом чемодане с железными уголками. Эти книги не проясняли жизнь, наоборот, добавляли загадок. Возвращая «Хулио Хуренито», я глубокомысленно хмыкнула, ибо совершенно ничегошеньки не поняла, а об Эренбурге судила по публикациям в советской прессе. В окружении Дона числились люди, которые думали и рассуждали не по газетному, и я впервые услышала, что Ленин – упёртый экстремист, революция принесла несчастье, а литература – не такая, как пишут в пособиях.
Особое место в чемодане занимали издания, запрещённые цензурой, в том числе выпущенные за рубежом. За них можно было легко схлопотать срок, например за «Возвращение из СССР» Андре Жида. Знакомый дипломат в коробке с кофейными зёрнами привёз Дону «Доктора Живаго» из первого тиража на русском языке, напечатанного французским издательством «Мутон», его бесплатно раздавали на «Экспо-58» в Брюсселе. Роман показался мне затянутым, эстетически слабым, но впечатляли сюжет и доставка контрабандой из Парижа. До сих пор помню аромат хорошего кофе, который источали страницы.
На день рождения Орленин подарил мне раритетное английское издание сонетов Шекспира и его же – в переводах Маршака, впервые вышедших в «Советском писателе» в 1949 году. Здесь я обнаружила пометки ногтем, которые Дон сделал для меня. Строфы из 110-го стиха были очёркнуты карандашом:
Всё кончено, и я не буду вновь
Искать того, что обостряет страсти,
Любовью новой проверять любовь.
Ты божество, и весь в твоей я власти.
Возможно, он этого искренне желал, но человек не управляет своей природой. Между тем для меня слова всегда много значили, они завораживали и будили воображение. Хотя уже тогда я чувствовала, что, из нас двоих, божество скорее Дон, который в моей власти не окажется никогда.
Художественные музеи, галереи, выставки он посещал регулярно. Обладая блестящей профессиональной памятью, осматривал их бегло, извлекая для себя нужное. Им двигала потребность культурного человека, каковым он, в общем-то, и являлся. Но всё-таки главного я в нём ещё не знала, и вот наконец услышала в концерте, на сцене ЦДКЖ – так и поныне называют престижный клуб железнодорожников на Комсомольской площади. Орленин исполнял «Партиту ми мажор» Баха.
Высокий, узкобёдрый и длинноногий, в облегающем фраке, взятом напрокат, он походил на матадора, когда изгибался вслед взмаху смычка. В этом жесте порой сквозило что-то отчаянное, беззащитное, напоминающее предсмертное трепетание нежной бабочки. Приоткрывалась душа, полная страстных устремлений, горечи, сомнительных грёз, душа, доведенная до предела напряжения и просящая пощады. Эту душу я полюбила навсегда. Вспомнила, как он говорил: «Не в технике, не в красоте звука, а в душе – тайна и сила искусства».
Играя, он не закатывал глаза, не оттопыривал губы. Серьёзный, без тени улыбки, лишь порой лицо его расслаблялось в блаженстве. Трудно представить, что этот молодой человек вырос не в родовом замке, а появился на свет в провинции, отец простой работяга, а мать, постоянно беременная и больная, из множества детей сумела сохранить только одного Доната. Этот потомок пролетария мог бы с успехом изображать в кино особ королевских кровей.
Ему аплодировали так настойчиво, что он исполнил на бис «Полёт шмеля» Римского-Корсакова – виртуозное скрипичное переложение из хорошо знакомой мне оперы «Сказка о царе Салтане». Искромётная скорость смычка, беспрерывно меняющиеся тональности. Позже, случалось, Дон играл эту пьесу в тандеме с другими скрипачами. Но сейчас, один перед тысячью глаз, он дарил поклоны с чуть заметной снисходительностью, словно всегда был только успешен и это ничего ему не стоило. Публика неистовствовала, и Дон ответил – довёл её до экстаза «Полонезом» Венявского, доступного по сложности не каждому музыканту. Когда мелодия поднялась высоко и оборвалась на последней ноте, я не могла сдержать слёз восторга.
Принято считать, что мужской центр любви расположен ближе к глазам, а женский к ушам, во всяком случае, воздействие на меня личности Орленина многократно усилилось. Его редкостный дар был несомненен. Я слышу шум улиц, разговоры, а он – только музыку. Мучившее меня сожаление о неудачной попытке сделаться писателем или актрисой, уступило место стремлению стать частью талантливого человека, приобщаясь к творчеству через любовь.
Тогда я не представляла, что талант – это болезнь, специфическая опухоль мозга, пускающая метастазы в душу, но позволяющая остальному организму жить обычной жизнью, выделяя в пространство добро и зло. Опухоль лишь способствует смещению естественной пропорции в худшую сторону, потому что