Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Джо… позвал меня. Он сказал, что ты… что ты… просила меня прийти? – запнувшись, выдавила Кэролайн.
Сорока кивнула и улыбнулась было, но тут тело ее содрогнулось, и она крепко стиснула зубы, от чего лицо ее стало свирепым.
– Скажите, что делать? Я ведь не знаю, что нужно, – испугалась Кэролайн.
Белое Облако, быстро сказав что-то на языке понка, протянула Кэролайн деревянный ковшик, наполненный дождевой водой, и чистое полотенце. Старуха сама окунула ткань в воду, затем приложила ладонь ко лбу и указала на Сороку. Понимающе кивнув, Кэролайн опустилась на колени рядом с роженицей и прохладной водой отерла ей лицо. Сейчас она опасалась только, как бы Сорока, оказавшись так близко, не выведала каким-то образом тайны ее измученного сердца.
В полутьме Белое Облако завела тихую, монотонную песню, которая успокаивала и умиротворяла. Кэролайн она убаюкала настолько, что она уже не представляла, сколько времени провела здесь – прошло ли несколько часов, или минут… или дней. Слова были неразборчивы и, по-видимому, просты. Кэролайн казалось, что песня напоминает протяжные завывания теплого ветра прерии, заунывные и одинокие. Каждый раз, как начинались схватки, Сорока выгибалась от боли, закатывала глаза и скрипела зубами. Она казалась дикой и свирепой, как кошка, но ни разу не вскрикнула. Схватки повторялись все чаще, снаружи сгущалась темнота. Белое Облако все пела, помешивая резко пахнущее питье, которое она по чайной ложечке давала пить Сороке. Потом Сорока издала низкий горловой звук, похожий на сдавленный рык, и ребенок, появившись на свет, сразу оказался на руках у стоявшей наготове Энни. Белое Облако оборвала песню пронзительным радостным кличем, сморщенное лицо расплылось в широкой улыбке, она засмеялась. Кэролайн тоже улыбнулась от облегчения, но, когда Энни поднесла извивающегося скулящего младенца его матери, сердце у нее защемило так, будто в него воткнулась острая заноза, да там и застряла. К глазам подступили слезы, и, чтобы скрыть их, она поскорее отвернулась. Там, в темном углу землянки, она увидела шпоры с кожаными ремнями. Кэролайн смотрела на них, и заноза проникала в сердце все глубже.
Прошло два месяца, малыш рос крепким и просто прелестным. Ему дали имя, означавшее на языке понка «старший сын, первенец», однако все, включая родителей, звали его Уильямом. Привязанный к спине Сороки, он разъезжал по ранчо, взирая на мир с выражением легкого изумления в круглых глазах. Там он и спал, мягким комочком, пуская слюни на подбородок, и не мешал Сороке, вернувшейся к выполнению своих обязанностей по дому. Она быстро оправилась после родов, и ребенок, казалось, совсем не обременял ее. Стужа, как и летний зной, никак не отражалась на настроении индианки. Она являлась в дом, замотанная в толстое, украшенное яркими узорами одеяло, с покрасневшими на морозе смуглыми щеками и блестящими, как агатовые бусины, глазами.
Хотя держать на руках Уильяма было мучительно больно, Кэролайн часто просила дать его ей. Она как будто прикасалась к ранке или ощупывала кровоподтек. Она качала ребенка на сгибе руки, баюкала. Мальчик был тихим, спокойным, не плакал при виде незнакомого лица. Иногда его взгляд казался вполне осмысленным, и тогда сердце Кэролайн таяло, а засевшая в нем заноза саднила меньше. Ребенок озадаченно хмурился, слыша ее голос, уморительно кривил рот и жмурился, когда его одолевал сон, или удивленно округлял глаза, рассматривая ее веер из павлиньих перьев. Зато с каждым разом становилось все больнее и мучительнее отдавать его счастливой матери. Только одно доставляло Кэролайн еще более невыносимые страдания: смотреть, как ее муж, вернувшись домой, самозабвенно возится с малышом. Загорелые руки Корина казались неправдоподобно громадными рядом с крохотным телом ребенка, он щекотал его, гримасничал и дурашливо ухмылялся, если в результате ему удавалось рассмешить Уильяма. Каждый раз, добившись своего, он победно смотрел на жену, приглашая ее разделить с ним восторг, но Кэролайн было слишком трудно радоваться, хоть она и чувствовала, что нужно улыбнуться. Смотреть, как Корин любит это дитя, дитя, рожденное не ею, было почти непосильно.
Уильяма не крестили, и Кэролайн удивлялась этому, хотя и понимала причину. Она заикнулась как-то об опасности, грозящей душе некрещеного ребенка, но Сорока лишь рассмеялась в ответ на ее робкие слова о том, что неплохо было бы мальчику все-таки пройти обряд, хуже ему от этого не будет.
– О нем заботятся наши предки, миссис Мэсси. Вам не о чем волноваться. – И она сверкнула белыми зубами.
Кэролайн стало неловко, и она поспешила закончить разговор. Вместо этого она предложила устроить торжественный обед в честь Уильяма, на что Сорока согласилась. Кэролайн разослала приглашения соседям, но Энджи Фоссет оказалась единственной, кто откликнулся на предложение поздравить индейского младенца с появлением на свет. Она приехала на своей рослой лошади с седельными вьюками, набитыми пеленками, ползунками и прочими детскими вещичками.
– Сама-то я решила остановиться на трех детях, так что все это мне теперь без надобности, – объявила она Сороке.
Кэролайн за неделю до торжества послала Хатча в Вудворд за подарками, которые она заказала для Уильяма от себя и Корина. Каждый следующий дар Сорока принимала со все нарастающим смущением, и атмосфера заметно накалилась.
– Миссис Мэсси… это слишком много, – повторяла Сорока в смятении.
Энни и Белое Облако обменивались взглядами, значение которых Кэролайн не могла расшифровать.
– Боже, какие прелестные вещички! – восклицала Энджи.
– Конечно, – улыбнулась Кэролайн, преодолевая неловкость, – такому прелестному малышу и вещи подобают под стать.
Но на миг ей показалось, что ее вот-вот выведут на чистую воду, что все слышат, о чем она сейчас думает: что все эти дары она хотела бы принести своему ребенку, а не сыну Сороки. Склонившись над спящим в коляске Уильямом, она, желая скрыть замешательство, погладила одним пальцем его сморщенное личико. Но от этого стало только хуже. Щеки у нее пошли красными пятнами, дыхание перехватило.
– Кто хочет пирога? – спросила Кэролайн сдавленным голосом, вставая, и вышла на кухню.
Вторая зима в прерии оказалась для Кэролайн еще более тяжелой, чем первая. Сидя дома в четырех стенах, она чувствовала себя узницей, заключенной в тюрьму с Сорокой и Уильямом, которые неотступно, день за днем, напоминали ей о ее собственной несостоятельности. Кэролайн наблюдала за Мэгги, вернувшейся к обычной жизни, видела ее всегдашнюю веселость и то, с какой легкостью она справляется решительно с любой работой. Но из всего этого Кэролайн сделала лишь один вывод: самой ей никогда не привыкнуть к жизни здесь, прерия никогда не станет для нее родной, как для молодой индианки. Она никогда не сможет чувствовать здесь себя так же непринужденно, не приживется, не расцветет и не пустит корни, а будет сохнуть да мотаться бесцельно, словно перекати-поле. Ей становилось все труднее поддерживать разговор с Сорокой, петь ей, рассказывать истории, как бывало раньше. Слова застревали в горле, и Кэролайн боялась, что даже искреннее восхищение Мэгги и Уильямом однажды выйдет из ее уст окрашенным этой неизбывной тоской и может прозвучать фальшиво.