Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вошел в калитку, и мои ноги впервые ступили на участок земли, о котором вы уже слышали так много и в таких подробностях. Над головой шуршали кроны многократно упомянутых здесь сосен. Забор был по-прежнему не крашен, а дом не достроен, хотя оба сильно потемнели от времени и утратили прежнюю белизну.
Кроме Давида Александровича, на участке были еще двое. В тенечке на разостланном одеяле сидела Розалия Семеновна, а рядом с ней — молодая русская женщина.
— Вот, приехали посмотреть, что с дачей, — сказал мне Фридман с печальной улыбкой.
Оказалось, что они здесь впервые после возвращения из эвакуации.
— А где парни, Давид Александрович?
Оба сына Фридманов погибли на войне. Алешу убили еще в сорок первом. Миша окончил офицерскую школу, воевал и в сорок четвертом даже приезжал к родителям в Молотов на побывку. Похоронка пришла в октябре того же года.
Это известие надломило родителей.
— Помнишь нашего Мишку-очкарика? — тихо проговорил Давид Александрович. — Дослужился до капитана… кто бы мог подумать…
Что я мог на это ответить? Лишь то, что Мишка был моим лучшим другом. Фридман помолчал.
— Вы собираетесь достраивать дачу? — спросил я.
Он ответил после паузы, пожав плечами. Да, видимо, будут достраивать. Нужно найти какое-то занятие в жизни, а иначе совсем плохо. Правду сказать, на что им теперь эта дача? Это — с одной стороны. Но есть и другая. У Фридманов много родственников, в их числе и такие, которые совсем без квартир. Ты, наверно, помнишь дядю Менахема? Несчастный человек. Уже больше десяти лет живет в столице и все еще не имеет своего угла!
— Ну и, конечно, когда душа в тоске, то надо хотя бы руки чем-то занять… — все с той же печальной улыбкой закончил Давид Александрович.
Я подошел поздороваться с Розалией Семеновной. Она неподвижно сидела под деревом и молчала. Да-да, молчала. Передо мной сидела очень пожилая женщина с морщинистым лицом и безумными глазами — скорбящая мать, которую старость подмяла одним прыжком. Сейчас ей было явно не до косметического салона. Но кто же эта дама, которая примостилась рядом с Розалией Семеновной? Боже милостивый, да это же Ольга! Да-да, та самая, ветреная подружка Алеши, некогда густо накрашенная красавица, которую интересовали только платья и украшения! А вот поди ж ты — никак не может забыть своего Алешу, оттого и приехала сюда в этот день утешить, чем можно, пару старых безутешных евреев. И было в ее глазах что-то действительно настоящее, трогающее до глубины души.
Да, все изменилось здесь, все постарело — и дача, и забор, и люди — те, что выжили. Лишь солнце сияло, как раньше, голубело над головой небо, и качались много чего повидавшие старые сосны — молчаливые снизу и разговорчивые сверху. По участку легкой походкой расхаживало лето, а за ним, как утята за уткой, шли, качая головками, маленькие полевые цветы.
1946
Беженцы
1Эшелон ползет, петляет, изгибается, растягивается по железнодорожному полотну — длиннющая красная змея-змеюка. Мерно стучат колеса. Дощатые нары делят пространство вагона на низ и верх, а человеческое месиво в нем — стариков, женщин, детей — на «нижних» и «верхних». Лиля, девочка лет десяти, примостилась у распахнутой настежь отдушины. Середина сентября, лето кончилось, но солнце еще яркое. Лиля высовывает голову наружу и подставляет лицо потоку прохладного воздуха. На бледном лице девочки черные горячие глаза — пожалуй, единственное, чем она может похвастаться. Зубы ее слегка кривоваты, далеко выдающийся вперед нос усыпан веснушками, щеки чумазы, а спутанная грива волос не мыта уже очень давно.
Одним словом, некрасивая замарашка. Такой сотворил ее Создатель. Брат девочки Абка сопит рядом. Абка припал к материнской груди и сосет изо всех сил. Ему нет дела до того, что людям вздумалось родить его именно в этот ужасный военный год: если уж родили, значит, давайте есть! День и ночь этот обжора требует грудь. Вот только по мере возрастания Абкиного аппетита соответственно уменьшается количество материнского молока. Хотя и это было бы кое-как терпимо, если бы не дедушка. Он лежит здесь же на нарах — глаза закрыты — и стонет, не переставая. Так и лежит, так и стонет, с тех самых пор, как они оставили родное украинское местечко. Лицо деда побелело, щеки ввалились, и каждую минуту слетают с его губ стоны слабой умирающей старости.
Лиля подставляет лицо встречному ветру. Ей кажется, что поезд стоит, несмотря на колесный перестук и скрежет старых теплушек. Поезд стоит, а навстречу ему ползут болота, долины и этот редкий уральский лес во всем многоцветье красок наступающей осени.
Первые дни их путешествия были очень опасными. В небе слышался гул немецких самолетов, которые в любую минуту могли обрушить на эшелон смертоносные бомбы. Взрослые сжимались от страха; глядя на них, пугались и дети. Сейчас опасность бомбежек миновала — поезд пересек Волгу, сюда немцы не долетают. По этой причине отменили и светомаскировку. Теперь вечерами можно зажигать свет, а не сидеть впотьмах, как раньше.
Ночами в вагоне приходится плохо. Холодно так, что зуб на зуб не попадает. Особенно утром, когда Лиля окончательно просыпается, — в такие моменты уже никак не согреться. Как она ни сворачивается в калачик под одеялом, как ни старается завернуться в пальтишко, ничего не помогает. Холод проникает сквозь все покровы, леденит пальцы ног, хватает за сердце, поселяется в животе. Иногда девочке становится так плохо, что на глаза наворачиваются слезы, и она тихонечко плачет, отвернувшись к стене вагона. Громко плакать нельзя — проснется мама, а разбудить маму Лиля боится больше любого холода.
Мама сильно изменилась в последнее время, так что и не узнать. С тех пор как папа ушел добровольцем в армию, с тех пор как они втиснулись в эту несчастную теплушку, с тех пор как свалился дед, мама просто стала другим человеком. Лиля помнит ее доброй, ласковой, мягкой — какой и должна быть мама, какими и были