Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лешки дома не было. Должно быть, со своей Ленкой усвистал куда-то; придет в ночь-полночь. Но за Лешку не боязно… Сидит Валентина Семеновна у окошка. Чего-то ждет. Чего? — сама не знает. Храп Пашки все сильней давит на сердце. Слеза катится по ее щеке. Лицо черство, жестоко.
Летние короткие потемки заполонили город. В радио курантами отчеканило полночь, отыграли гимн. Валентина Семеновна надела поверх платья синий неприметный халат, повязала на голову косынку — особенно, как ударницы труда, узлом на затылке. В кладовке нашла бутылку с керосином, сунула в старенькую авоську. На цыпочках, чтоб не разбудить Пашку, подалась на улицу.
Она шла вдоль заборов, в тени деревьев, чтоб не попадать в свет уличных фонарей. Озиралась. Час глухой, людей не видать.
К закусочной «Прибой» она вышла со стороны хоздвора, в огиб, опять же и воровски, с теневой кустарной завесы. Тут, у забора, грудились старые деревянные ящики, пустые пивные бочки. Заведение никто не охранял. На парадном входе — амбарный замок, на воротах хоздвора — еще один щекатый полупудовый охранник. Пара лампочек в зарешеченных плафонах теплилась над дверями. Лишь внутри, должно быть, сторожила сигнализация, в междурамьях вились провода и датчики.
Валентина Семеновна долго не мешкала. Расплескала по низу забора и по низу боковой стены закусочной керосин. Прежде чем чиркнуть спичкой, оглянулась на родную улицу, на родную округу, шепнула в радостно-шальном отчаянии:
— Пылайте, бабьи слезы! Чтоб вашим мужьям и сынам не бывать тут!
Селитра радостно взвилась на спичке огнем. Огонь на спичке, еще не долетев до земли, до пахучих пятен керосина, подхватили горючие пары. С глуховатым хлопком, враз — свирепо, ярко! — вспыхнула стена закусочной. Пламя и обожгло, и отбросило Валентину Семеновну назад. Ополоумев от огня, от ожога, чувствуя запах палятины — опалило брови и ресницы, — она кинулась бежать от пожарища.
Пламя опоясало, взлохматилось, рьяно и красно взвилось вверх над закусочной, осветив пол-улицы. Полгорода…
Пляшущий над пивной язык пожара поднял народ. Улица Мопра шла смотреть, как горит родная достопримечательность. Комментаторов собралась уйма. Особо свирепствовали бабы, бунтарски восхищенно галдели:
— Бог услышал. Сгорела гадюшня!
— Сколь мужиков тут ума лишилось…
— Парням отсель — пряма дорога в тюрьму была!
— Ежли кто поджег, дак ему памятник на этом месте надо ставить.
Мужики полагали на свой манер:
— Проводка хилая. Закоротило, видать.
— Больно яро горит. Поджог тут. Ишь, со всех сторон пышет!
— Чё пожарники мечутся? Ничё уж не потушить.
— Бабы, поди, курвы, старались. Петушка красного подпустили…
Закусочная сгорела скоро. Пожарники залили несгоревший железный скелет и некоторые уцелевшие кости «Мутного глаза». Народ стал расходиться. Как нищенка, на развалинах пепелища бродила Серафима Рогова. Возле нее, взмахивая руками, — уборщица и посудомойка тетка Зина. Кисловато и душно, испуская дым, тлели сырые головешки.
XXV
Развеселой походкою, аж приплясывая от распирающих грудь восторгов, Лешка Ворончихин наутре возвращался домой. Пешедралом шпарил через весь Вятск.
Эх, братцы! Как верно писано в святых книгах: ищите да обрящете! стучите да откроется! Человек и впрямь — сила божественная. Все ему по плечу, если захочет. Желание, страсть — вот движители судьбы! Поставь цель — и к ней, будто к магниту, потянутся средства достижения… Нет той мечты, которую нельзя уломать! Лешка рассмеялся. Мечта, которую он теплил в душе несколько лет, сотворилась! Насытила его по горло. Напоила впечатлениями до отрыжки…
Чтобы спрямить путь к дому, Лешка пошагал по околичной дороге.
Быстро светало. Восточный небосклон уже залила желтая заря. Коротка июньская ночь. Туман осаживался в ложбине, подтаивал. На придорожной траве лежала крупная роса.
Из малинника, что рос возле мамаевского сарая с голубятней, раздался девичий голос:
— Лешка! Эй! — Танька Вострикова, босая, в комбинации, в накинутой на плечи вязаной кофте, выбралась из малинника на дорогу. — У тебя сигаретки не будет? Могу на папиросу поменять. Я не люблю папиросы.
— Ты чего здесь? — Лешка опасливо покосился на голубятню.
Ответа он не дождался. Снова — просьба:
— Ну, есть сигареты или нет? — Танька почесала ногу об ногу. Сырые от росы, они, видать, зябли.
Лешка сунул ей в руки помятую, с парой сигарет пачку «Родопи».
— Еще бы огоньку! — оживилась Танька.
Лешка чиркнул зажигалкой. Бывшая соседка жадно затянулась.
— Твоя мать к моим родичам приходила. За Пашеньку своего больно трясется… Пускай не трясется! Не собираюсь я его на себе женить. Не нужен он мне… И пьянку его на меня пускай не списывает.
— А с этим у тебя чего, по-серьезному? — кивнул на голубятню Лешка.
Танька усмехнулась, скривила губы:
— Серьезней не выдумать.
Тут зашуршали малинниковые кусты. На дорогу вышел полунагой, в одних трусах, Мамай. Призывно синели на его теле татуировки. Черные сощуренные глаза ревнительно-злы.
— Чего бакланите? — задиристо цыкнул он. Глянул на Таньку: — Чего вскочила? Иди на место! — Глянул на Лешку: — Ты тоже давай, сваливай!
Танька огрызнулась на слова Мамая. Лешка перечить не стал — пошагал восвояси.
Что ж, так даже лучше, думал он, оглядываясь назад через плечо. Мамай шлепнул Таньку по заднице. Она игриво всадила ему подзатыльник. Для Пашки лучше. Танька тоже молодец… Чего простаивать, выбрала себе животное. Такие бабам нравятся… Вдруг Лешка рассмеялся, враз опрокинул нечаянную встречу с Танькой и Мамаем, вновь предался своему счастью в минувшую драгоценную ночь.
Выйдя со дворов на родную улицу Мопра, Лешка глянул в обе стороны и опять напоролся на нежданное.
— Во как! — вырвалось у него на вид черных руин «Мутного глаза».
Он рассмеялся от новой налетевшей смешинки и попылил дальше, все той же неколебимой легкой походкой.
Несмотря на ранний час, мать не спала. Она сидела в кухоньке, в халате, опустив руки в подол. Никаких расспросов, где был?
— Есть будешь? — спросила тихо.
— Молока только выпью… Ты чего не спишь?
— Не хочу.
— Пивная сгорела.
— Я знаю.
Лешка лег на диван, глубоко, шумно вздохнул. Надо бы спать, но фурор не давал. Мать вышла в коридор. Как только она вышла, Пашка перевернулся на другой бок. Он не спал. Он сел на кровать, закурил папиросу. Лешку раздирали эмоции. Всю минувшую ночь он сгорал в объятиях той, о которой грезил годы, со своего мальчуганьего соплячества. Он не выдержал — выплеснул ушат своего экстаза на брата: