Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левин вышел, еще раз перечел адрес. Где-то у черта на куличках. На этот раз — школа.
«Я могу преподавать математику, физику, химию, — мысленно репетировал он свою речь. — Я всегда стремился к педагогической работе»… Нет, почему «стремился»? Скажу: «Я всегда любил преподавать»… Плохо. Сразу будет видно, что ничего не любил и ни к чему не стремился, а просто рвется к работе, теперь уже к любой… Пошел бы грузчиком, чернорабочим — если б не рука…
Почти два года — без работы. С тех самых пор, когда пришлось уйти из института. «Уволен по собственному желанию», — стояло в трудовой книжке. И из партии не исключили: Илья Устинович «свел на строгача». Что и говорить — легко отделался. А вот работы найти не мог.
…Неужели только два года? А кажется, гораздо больше прошло с тех пор, как последний раз был в институте. Ходил по отделам с «бегунком» — библиотека, мастерская, спортзал, касса взаимопомощи… Труднее всего было зайти в свою, бывшую свою, лабораторию.
Заведующий пожал ему руку и пожелал удачи. «Жаль, что вы нас покидаете». Врал. Ничего ему не было жаль. Рад небось был до смерти, что уходит возможный источник осложнений. Кто его осудит?
У каждого свои заботы, семья. Никто не хочет стать под удар. Вот кто правда горевал, так это Володя. Он все повторял: «Константин Исаакович! Возьмите меня к себе, где будете работать! Возьмете? Только не забудьте, Константин Исаакович!» Он и не забыл.
Каким это казалось тогда простым — найти работу!
На шкафу, на самом верху, лежала Пантелеевна — забытая, в пыли, и цветные проводочки вывалились наружу, как внутренности убитого животного…
— Вы ее возьмете? — спросил Володя.
— Нет, Володя, не возьму. Бери себе, разберешь на детали.
Последнее, на что он обратил внимание, — два кружка на зеленой бумаге стола. Еще и бумагу сменить не успели. Два кругозора — побольше и поменьше. Он взял резинку и стер оба кружка.
А дальше — поиски работы. Сначала он думал, что найдет ее легко, что будет из чего выбирать. Ученая степень, стаж… Болван несчастный! Найти работу! Это было как игра в кошки-мышки. Невидимые руки мгновенно опускались, наглухо запирали вход.
А главное, все как по ритуалу, всегда одинаково. Сначала его принимали с распростертыми объятиями:
— Конечно! Нам такие люди очень нужны! Должность старшего научного вас устроит? Или вы хотите взять отдел?
Ему вручали анкету. Он ее заполнял, а когда приходил оформляться — разговор уже был другой.
— Видите ли, сейчас у нас нет свободных должностей для сотрудников вашей квалификации.
— Я согласен на низшую.
— Ну, что вы (смех). Зачем вам идти на низшую должность? В любом институте вас охотно возьмут на соответствующее место. Подождите, может быть, у нас откроется вакансия. Звоните.
Он звонил. Ему, уже менее церемонно, отвечали:
— Ничего нет.
И так — каждый раз. Менялись только оттенки. Иногда и до анкеты не доходило. Предусмотрительный работодатель сразу брал быка за рога:
— Товарищ Левин? Очень приятно. Ваше имя-отчество?
И на этом все кончалось.
Иной раз Костя отвечал с поганым смешком, за который сам себя ненавидел:
— Константин Левин. Знаете, как у Толстого.
— Хи-хи-хи, — хихикал работодатель. — А как по батюшке?
Тут уже некуда было податься.
— Исаакович.
Лицо становилось грустным.
— Да, товарищ Левин… Константин Исаакович… Понаведайтесь на днях. Твердо обещать вам ничего не могу, но, может быть…
Левин уже перестал «наведываться». После разговора об отчестве ему обычно даже на звонки не отвечали, вешали трубку.
И так — почти два года…
Нет, они не бедствовали. Надя работала, правда, не на постоянном месте, но кое-что зарабатывала. Время от времени помогал дедушка. Другие тоже предлагали денег, но он у них не брал.
Однажды, когда было совсем туго, продали скрипку Генриха Федоровича. Жили на эти деньги месяцев шесть. Скрипка оказалась старинная: Амати. А вдруг Генрих Федорович вернется и потребует скрипку? Левин иногда видел это во сне и просыпался в холодном поту.
Он и сам иногда подрабатывал: помогал фотографу-частнику печатать снимки каких-то девиц на пляже. Раза два достал переводы с немецкого. Нет, грех сказать, они не голодали. Чувство, которое его грызло, было хуже голода, чувство выкинутости. Не нужен.
Все чаще ему становилось страшно. Он и сам бы не мог сказать, чего боялся. Всего. Какое-то равновесие нарушилось между ним и жизнью. Зимой он боялся мороза: а вдруг нечем будет топить? Отказывался есть: а вдруг на завтра не хватит? Потом это проходило, и он ел.
— Уедем отсюда, — иногда говорила Надя.
— Нет. Здесь я родился, здесь работал, здесь и найду работу, а если нет, то умру. Не все могут жить милостыней, как ты. Не беспокойся, я долго не буду у тебя на шее.
Надя бледнела, а он сам пугался:
— Милая, прости меня, я сам не знаю, что говорю.
Надя всегда прощала. Он сам не мог себя простить.
Нет, лишь бы найти работу, какую угодно! Только сейчас он понял, что нужней всего человеку работать. Нужней, чем любить.
* * *
Надя пришла домой. Юрка бросился ей навстречу и самозабвенно повис на ней, даже дышать перестал от восторга.
Вышла Ольга Федоровна:
— Юринька, куда ты?
— Уйди, Оля! — строго сказал Юрка.
— Вот всегда так! Без вас: «Оля, Оля», целует, обнимает. А стоит вам прийти: «Уйди, Оля». Ах, дети такие неблагодарные! Я на него молюсь, как на Иисуса Христа, а он…
— Не обижайтесь на него, Ольга Федоровна, он вас любит.
— Нет, уж такая я несчастная… Всегда без взаимности…
Ушла.
Надя посадила Юрку к себе на колени.
— Ты что же тетю Олю обижаешь?
— Я ее не обижаю. Сказку!
Надя начала рассказывать сказку:
— Жила-была девочка Золушка. У нее не было мамы, был только один папа…
— Спала мама?
— Нет, не спала.
— На лаботе была, — сообразил Юрка.
— Так вот, у этой девочки…
Раздался звонок.
— Лионовна! — закричал Юрка. Так он называл Леониллу Илларионовну. Он всегда по звонку узнавал, кто пришел. И точно, это была Лиля.
«Полтора петуха» подошел к ней и поцеловал в ногу.
— Ужасное воспитание, — сказала Лиля. — Зачем вы его этому учите?
— Никто не учит. Он сам.
— Что за манера — целовать нестерильные предметы? Я — с улицы, вся в пыли… Вообще, с поцелуями надо бороться. Одно время было такое течение, по-моему, правильное.