Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гефсиба пробовала поправить дело, разведя огонь в доме. Но буря сторожила камин, и, когда пламя вспыхнуло, он погнал дым назад, наполнив закоптелое горло камина собственным дыханием. Несмотря на это, в продолжение четырех дней этой скучной непогоды Клиффорд занимал свое всегдашнее кресло, закутавшись в старый плащ. Утром на пятый день, когда сестра позвала его к завтраку, он отвечал только болезненным ворчаньем, выражавшим решительное его намерение не покидать постели. Гефсиба и не пыталась переменить его решимость. При всей своей любви к нему она едва была в состоянии исполнять при нем долее свою грустную обязанность, столь несоразмерную с ее ограниченными и грубыми способностями, то есть искать забавы для чувствительного, но поврежденного ума, критического и капризного, но лишенного силы и определенного стремления. В этот день, по крайней мере, она чувствовала что-то немного легче полного отчаяния, потому что могла сидеть и дрожать от холода одна и не терпеть беспрестанно возобновляющиеся горести и напрасные муки угрызений совести при всяком беспокойном взгляде товарища ее страданий.
Но Клиффорд, несмотря на то что не выходил из своей комнаты на верхнем этаже, все-таки силился приискать себе какую-нибудь забаву. В течение послеобеденного времени Гефсиба услышала звуки музыки, которая, так как в доме не было больше никакого инструмента, должна была происходить из клавикордов Алисы Пинчон. Она знала, что Клиффорд в молодости имел отличный вкус в музыке и значительное искусство исполнять ее; но все-таки трудно было понять, как мог он сохранить это искусство, для которого необходимо постоянное упражнение, в такой мере, чтобы производить эти сладкие, воздушные и нежные, хотя очень печальные тоны, которые доходили теперь до ее слуха. Не менее было удивительно и то, что долго абсолютно безмолвный инструмент был способен к такой мелодии. Гефсиба невольно подумала о непонятной музыке, которая всякий раз слышалась перед чьею-нибудь смертью в семействе и которую приписывали прославленной легендами Алисе. Но доказательством, что умелые пальцы сейчас играли на клавикордах, могло служить то обстоятельство, что струны, издав несколько гармонических звуков, вдруг как бы порвались и музыка умолкла.
За таинственными нотами музыки последовали более жесткие звуки; этому ненастному дню не суждено было миновать без приключения, которое для Гефсибы и Клиффорда отравило бы самый благоуханный воздух, какой только когда-либо приносил с собой блестящих колибри. Последние отголоски музыки Алисы Пинчон (или Клиффорда, если мы можем приписать ему эту музыку) были прерваны самой обыкновенной дисгармониею, именно звоном лавочного колокольчика. На пороге лавочки послышался шорох сапог, и потом кто-то тяжело зашагал по полу. Гефсиба промедлила с минуту, чтобы закутаться в полинялую шаль, которая служила ей защитными латами против восточного ветра в продолжение сорока лет. Но характерный, знакомый ей звук – не кашель и не кряканье, но что-то вроде спазматического ворчанья в чьей-то широкой груди – заставил ее броситься вперед с тем видом свирепого испуга, столь свойственного женщине в случаях крайней опасности. Немногие представительницы ее пола в таких обстоятельствах смотрели так ужасно, как наша бедная, нахмуренная Гефсиба. Но посетитель спокойно затворил за собой дверь, положил свою шляпу на конторку и встретил с самым благосклонным выражением лица ужас и гнев, вызванные его появлением.
Предчувствие Гефсибы не обмануло ее. Перед ней стоял не кто иной, как судья Пинчон, который, попытавшись без успеха пройти в дом через парадную дверь, решился проникнуть в него посредством лавочки.
– Как вы поживаете, кузина Гефсиба? И как переносит эту ужасную погоду наш бедный Клиффорд? – начал судья, и, хотя это покажется странным, восточная буря была пристыжена или по крайней мере немножко присмирела от кроткой благосклонности его улыбки. – Я не мог удержаться, чтоб не спросить вас в другой раз, не могу ли я чем-нибудь служить для его или для вашего спокойствия.
– Вы ничего не можете для него сделать, – отвечала Гефсиба, подавляя свое волнение по мере возможности. – Я сама позабочусь о Клиффорде. Он имеет все, что для него необходимо в его положении.
– Но позвольте мне сказать вам, милая кузина, – возразил судья, – что вы ошибаетесь, при всей вашей любви и нежности, конечно, и с самыми лучшими намерениями, но все-таки вы ошибаетесь, держа своего брата взаперти. Зачем удалять его таким образом от всякого сочувствия и нежности? Клиффорд, увы, и без того прожил слишком долго в уединении. Предоставьте ему теперь сблизиться с обществом – с обществом родных и старых приятелей. Позвольте, например, хоть только мне видеть Клиффорда, и я вас заверяю, что наше свидание произведет на него приятное впечатление.
– Вам нельзя видеть его, – отвечала Гефсиба. – Клиффорд со вчерашнего дня не оставлял постели.
– Как?! Что?! Он болен? – воскликнул Пинчон, пораженный, как казалось, досадой и испугом, потому что в то время, когда он говорил, как будто нахмуренный взгляд самого пуританина-полковника омрачил комнату. – О, в таком случае я должен, я хочу видеть его! Что, если он умрет?
– Ему нечего опасаться смерти, – сказала Гефсиба и прибавила с колкостью, которой она не могла дольше подавлять в себе: – Если только его не будут преследовать и осуждать на смерть по милости человека, который когда-то давно этим озаботился!
– Кузина Гефсиба, – сказал судья с выражением чувствительности в своих движениях, доведенной почти до слезного пафоса в продолжение его монолога, – неужели вы не понимаете, как несправедливы, как враждебны, как немилосердны вы ко мне в своем постоянном против меня ожесточении за то, что я принужден был делать по своему долгу и по совести, по силе закона и с опасностью для себя? Как могли бы вы, сестра его, оказать ему больше любви в этом случае? И неужели вы думаете, кузина, что это не стоило мне никакого мучения? Что это не оставило в моей груди никакой горести с того дня до нынешнего, посреди всего благоденствия, которым благословило меня