Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня это естественные взаимоотношения власти и писателя: если он ей и понадобится, то она его просто использует в своих интересах. Это — я солидарен с Чхартишвили — не значит, что мы не можем высказываться по политическим вопросам, то есть мы как раз можем и должны это делать. Я, допустим, везде, где могу, где имею трибуну, высказываюсь за легализацию наркотиков, что считаю насущной политической проблемой. Но при этом не кричу: «Я писатель, послушайте меня!» Я просто считаю себя гражданином России, который имеет право на политическое высказывание, как и всякий другой гражданин. И осознание себя гражданином, видимо, важнее, чем осознание себя писателем.
Масаси Миура: Я с большим интересом прочитал японский перевод романа Бориса Акунина «Азазель». В нем действительно нет прямых политических высказываний, но с огромной ностальгией изображена дореволюционная Россия. Мне неловко спрашивать самого автора, так что я задам свой вопрос Вячеславу Курицыну. Не несет ли эта ностальгия в конечном счете определенный политический заряд и не кроются ли в ней причины популярности романов Акунина в современной России?
Вячеслав Курицын: Тут две темы: одна на виду и опасная, другая более скрытая и безопасная. Безопасная такая, что, разумеется, в популярности Акунина очень большую роль играет то, что Акунин, сочиняя, а читатель, читая корпус его текстов, держит в голове школьную программу русской литературы. Там очень много завязано на той словесности, которую каждый существующий сегодня в России потенциальный читатель так или иначе прочел в школе. Присутствует такая милая спекуляция к этой реальности. Не знаю, можно ли это назвать ностальгией, но это аппеляция к известному контексту. А что касается ностальгии по дореволюционной России, или, можно сказать резче, ностальгии по империи, на этот вопрос пусть отвечает Григорий Шалвович, но на мой взгляд здесь есть о чем поговорить и, действительно, в фандоринском цикле идея сильной России, сильного государства выражена достаточно четко и определенно, независимо от того, как сам автор относится к этой идее.
Борис Акунин: Что касается моего отношения к прошлому России и ностальгии, которая присутствует в моих романах, то, во-первых, это ностальгия не по имперскому прошлому России, это ностальгия по великой русской литературе, по времени, когда русская литература была великой. Во-вторых, если уж говорить о силе, то с моей точки зрения сильная Россия и сильное государство — это не одно и то же, а в каком-то смысле может быть даже вещи противоположные. Мне кажется, что сила страны, в том числе России, может появиться не тогда, когда государственный аппарат сильный, а когда каждый человек, который живет в этой стране, может жить в достойных условиях. Вот тогда страна сильная. И по такой стране я, конечно, ностальгировал бы, если бы в России когда-нибудь нечто подобное было. Так что если это и ностальгия, то это ностальгия по тому, чего в России не было. Когда я изображаю историческую Россию, я не ставлю себе задачу показать то, что было на самом деле. Но я выдумываю, прежде всего для самого себя, Россию, которую можно было бы любить. Что-то в этом роде.
Вячеслав Курицын: Это достаточно лукавый ответ, который легко принять, если мы доброжелательные слушатели. А если мы слушатели принципиальные, то мы можем заострить эту проблему. Очевидно, что тот образ России, который создается в фандоринском цикле, очень легко использовать для имперских спекуляций. Не менее очевидно, что Никита Михалков, снимая фильм по одному из романов о Фандорине, эту возможность имперских спекуляций никак не должен упустить. Вопрос состоит в следующем: будете ли вы чувствовать себя ответственным за те имперские коннотации, которые неизбежно появятся?
Борис Акунин: Я уже привык к тому, что в моих книжках разные люди находят какие-то взаимоисключающие тенденции. Кому-то мерещатся имперские амбиции, кому-то, наоборот, мерещится что-то глубоко русофобское и глубоко направленное против православия. Естественно, я за это ответственности нести не могу. Что касается экранизаций, то, скажем так, я сделал все, что мог. Во-первых, если говорить о фильме, который будет сейчас снимать Никита Михалков, по контракту сценарий я написал сам. И ничего в этом сценарии без меня изменено быть не может. Конечно, можно сделать так, что мой герой, которого будет играть Меньшиков, произнесет по сценарию текст, потом бухнется на колени и поползет к портрету государя императора. Это будет находка режиссера. Во-первых, я думаю, что этого не будет, потому что, судя по тому, как мы с Михалковым работаем, у него интенции другие. Во-вторых, ведь у Никиты Михалкова нет монополии на экранизацию моих романов. Он снимет фильм так, Адабашьян, который делает телевариант, снимет его этак. Поль Верховен снимет его как-то по-другому. Каждый из них там увидит и покажет что-то свое. Я уверен, что это не совпадет.
Ответы на вопросы из зала
Вопрос Вячеславу Курицыну: Вы говорили о повышении общего уровня массовой культуры теперь в России. Назовите, пожалуйста, лучших по вашему мнению представителей элитарной литературы.
Вячеслав Курицын: Я не совсем свободен в своем ответе, поскольку главный организатор нашей поездки Григорий Чхартишвили только что мне половину ответа подсказал. Он сказал, что я должен перечислить всех присутствующих, а именно Акунина, Пелевина и Гандлевского. Слава Богу, нет Толстой и Сорокина, их можно не перечислять. Но элитарной литературой ведь непонятно что считать. Можно принять в качестве рабочего определения, что это та словесность, которая занята лабораторными экспериментами, из которых потом получается литература массовая. Ведь в чем, собственно говоря, заключается задача элитарной литературы? Придумывать какие-то фокусы, которые потом могут быть использованы всеми остальными уже для боевых, а не для тренировочных целей. Такую роль по отношению к творчеству Акунина и Пелевина во многом сыграл концептуализм, какие-то находки концептуализма, соц-арта, которые внутри своей эстетики были элитарными, авангардными,