Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Айша молча слушала, потом попросила показать ей письмо, сосредоточенно перечитала его, даже очки надела другие. «У меня есть объяснение», — произносит наконец она. — Эта цифра после восьмерки — конечно, не цифра. Может быть, это буква — «аш», например… Да, «аш», которое написано впопыхах и наехало на ту же строчку, что и «8». Не надо читать «16 июля 84-го», а надо «16 июля, 8 часов». Я беру письмо, всматриваюсь в строчки: Айша права. Может быть, права… Новость хороша: их связи, значит, не тринадцать лет, а только девять! «16 июля, 8 часов»… 16 июля? Но тогда какого года? Если Айша не ошибается, то когда было написано это письмо, когда началась их любовь? Может быть, мне стоит подвергнуть этот документ анализу на остаточный углерод для очистки совести? Нет, какая разница, 84 или 8 часов? Его Лор делает из лет часы — все равно не узнать, сколько времени находится он в ее тени; подле нее время для него останавливается. Даже века ничего не смогли поделать с их страстью…
Ну хорошо, я должна воспользоваться тем, что Айша гостит у меня в деревне, чтобы окончательно стереть следы присутствия того, кого больше нет, чтобы в доме было пусто, — пока что в нем еще оставались потайные уголки — на чердаке, в подполе, куда «птица» могла бы прилететь и свить гнездо (старые тапки, домашний халат, коробка для сигар, коробка для всяких мелочей, пенал). Теперь в этих местах будет только пыль… А на чердаке — военные игры, карты, развернутые на трех больших столах (около двадцати квадратных метров!), — я всегда боялась к ним прикасаться, никогда не убирала и не вытирала пыль: «Война в России», «Балканский фронт», «Наполеоновские войны»… Фишки так и стоят на тех самых местах, что они занимали в день его ухода: немецкая пехота обречена вечно двигаться к Ленинграду, а Наполеон вот уже два с половиной года никак не победит при Ватерлоо… Слой серой пыли накрыл моря и равнины, пауки бегают между блиндажами. Все застыло. Иногда по ночам я поднимаюсь сюда, чтобы взглянуть на эти погрузившиеся в сон баталии, и каждый раз меня охватывает одинаковое чувство изумления, я не понимаю, как такое могло произойти. С таким же изумлением и недоверием смотрю я на свой ежедневник, который вела в том же году: в первой половине года нет свободного места, потом, начиная с июня (Франси ушел в июне), — пустые страницы. Больницы, операции, гипс, занятия лечебной физкультурой… Какие-то зачеркнутые встречи (начало июля), потом — полгода белых страниц — пустота, дыра, как после автокатастрофы или сердечного приступа, неожиданной гибели. Я сохранила этот резко разделенный на две части ежедневник (первая — с ним, вторая — без), он напоминает мне «песенку Эрмины»: «Когда ты сожмешь мне руку, лопнет золотое колечко, ты возьмешь его половину…»
С военными играми, правда, другое дело: я думала, что в них будут играть мальчики… Но они никогда больше не подошли к этим столам — к военной стратегии они были равнодушны, они не были равнодушны к своему отцу.
Айша помогла мне освободить территорию. Мы аккуратно сложили карты, убрали столы и козлы, выбросили табуреты «главного штаба» и вымели остатки дивизионов, заблудившихся на полу между валявшимися булавками и мышеловками. Как только чердак был освобожден от загромождавших его армий, он показался нам таким просторным, как зал для бальных танцев, и мы принялись танцевать. Я включила мой старый магнитофон, бросилась за вдовым дядюшкой, который заканчивал раскладывать пасьянс в столовой, поставила для него вальс Штрауса (один из тех, которыми всегда начинают брачные церемонии), и мы оба закружились в вальсе, пока не начали задыхаться. Потом я позвонила родителям, соседям, и мы продолжили вечер вдвадцатиром на моем чердаке, вокруг антильского пунша, вокруг нас то грохотала «техно», то звучал старинный овернский бурре. Под конец я уже танцевала одна под аккомпанемент экзотических ритмов и я была счастлива, молода, смугла и заливисто хохотала.
Я есть, я существую. Я хочу жить. Жить сегодня и еще лучше — завтра. Благороднее бы, конечно, переставить ценности: начать с того, чтобы «чего-нибудь добиться», а потом уже искать счастья в этом «добиться». В нынешнем положении вещей это означало бы несколько преувеличить свои силы: хорошо организованное сострадание начинается с себя самого: я рассчитываю на собственное счастье для того, чтобы сделать себя счастливой.
Шаг за шагом, через снега, через холод, через пустые страницы ежедневника я возвращаюсь к жизни. Я продвигаюсь вперед, и зима уступает. Я шиворот-навыворот переживаю смену времен года: мне кажется, что я сейчас вступаю в осень. Вряд ли, конечно, в моем возрасте я смогу добраться до весны… Ну и пусть: мне будет приятно обосноваться в осеннем времени. Может быть, если я постараюсь, дойду даже до сентября? Мне бы очень хотелось увидеть сентябрь в Комбрайе, вдохнуть еще раз этот желтый и легкий воздух, который кружит голову, как шампанское. Может быть, в теплицах поспел и виноград?
Добраться хотя бы до первого октября. То, что идет за ним, можно и не жалеть — слишком уж мучителен этот сход лета на нет после пятнадцатого августа! Но разгар осени — это роскошь: от лесов веет ароматами мхов, полыхает листва, и солнце у подножия живых изгородей истаивает, как мед. Первые заморозки губят ежевику и крапиву, можно гулять по заливным лугам, становятся видны ручьи. Дикие утки садятся на гладь черных прудов, поверхность болот становится зеркальной, перекликается на все голоса водопад: царство воды и спокойствие — все выходит из берегов, все переливается через край.
Роскошь форм, празднество смысла. Время года на пробу: сочные перцы, жареные каштаны, нежный сидр. Время года на нюх: жгут лес, пахнет грибами, мокрой землей. Время года для уха: сухие листья, которые хрустят под ногами, хриплое уханье сов, дождь, который стучит по стеклам, ветер, своры собак, звук охотничьего рога, сурки, которые накапливают себе провизию по чердакам. Время года для глаза, когда даже близорукие начинают видеть, потому что все очищается и вместе с тем расцвечивается разными цветами: желтеют на липах листья, янтарным цветом наливается айва, желтеют выстроившиеся в линию тополя и грузовичок почтальона из долины; краснеют яблоки и тракторы, синий вереск, синие асфальтовые дороги, серые облака, серое жнивье, серые куропатки, а буки, пашни, фазаны и воспоминания о сбежавших мужчинах рыжеют и жухнут…
Мне хочется в последнем усилии дотянуть до входа в осень, потом медленно соскользнуть к концу года, в самый разгар зимы, и «увясть» там, никогда не покидая мест, которые любили меня.
Уход мужа вернул меня к первой моей страсти. «Если тебе нужно уехать, — говорит поэт, — найди опору в собственном доме»; чтобы жить, выжить, чтобы снова жить — я вновь обрела свой дом, свою питательную среду, свою живительную энергию. Мне только нужно дотронуться до этой земли — и тогда я смогу встать на ноги! Стоит мне только через окно вагона, уносящего меня из Парижа, увидеть на вершине холма несколько каштанов или в долине петляющий между березами ручей, как я уже готова распевать «Алиллуйю»! Чтобы дотерпеть до вокзала, до деревни, до озера, я позволяю себе пять минут «очков». Вопреки запретам окулистов я разрешаю себе увидеть мою землю такой, какой я видела ее ребенком, до того, как стала близорукой, — в то время на деревьях еще были листья, в траве — отдельные травинки, в то время глаза мои сходились в одной точке (но до этой «кокетливой черточки» ни зайцам, ни зеленым дятлам, слава Богу, не было дела! Вся моя земля любила меня и всю).