Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну и как, произвел на друзей впечатление?
– На Кайла нет. Ему было понятно, чем мы с Коуди ночью занимались, Коуди только что впрямую этим не хвастал. Говорил: это не просто бомба, это секс-бомба.
– Мило. Но спрошу для полной ясности: на одной фотографии вы вроде бы…
Филлиша покраснела.
– Знаю, про какой вы снимок. Я это сделала для Кайла. Прямо в глаза ему смотрела в этот момент.
– Вряд ли Коуди был рад.
– Не скажу, что горжусь своим поведением. Но я испугалась, как бы Кайл не подумал, что у нас с Коуди опять все супер-пупер. Сделала то, что надо было сделать.
– Коуди из-за этого с вами порвал?
– Да кто это вам сказал? Пока Коуди отвозил бомбу, Кайл помог мне упаковать вещички. Тем же вечером. С тех пор я тут, в Пампе. У меня до сих пор из-за этого на душе тяжко, но все-таки о последнем, что у нас было, у Коуди останется хорошая память. Ночка с бомбой была незабываемая. Воспоминание на всю жизнь.
– А как про это стало известно на заводе, не знаете случайно?
– Ну, трудно такое проделать, и чтобы все шито-крыто. К тому же он в Фейсбуке это разместил – можете себе представить?
Попрощавшись с Филлишей и чувствуя, как распирает, точно вымя недоенной коровы, кратковременную память, Лейла выехала с парковки “Соника” и остановилась чуть дальше по улице. Красной ручкой дополнила и прояснила торопливые записи в блокноте. Это нельзя было отложить до возвращения в Амарилло: детальные воспоминания о разговорах держались у нее в голове меньше часа. Она еще не успела закончить, как мимо профырчал старый пикап, повернул на площадку “Соника” и почти сразу отправился обратно. Когда он проезжал мимо Лейлы, она разглядела Филлишу – не на пассажирской стороне сплошного сиденья, а почти посередине; одной рукой она обвивала шею водителя.
Лейле было как раз достаточно лет, чтобы слушания по Уотергейтскому делу застали ее в том возрасте, когда она уже могла разобраться в происходящем. От матери в ее памяти не сохранилось почти ничего, кроме смеси страха и горя, больничных палат, слез отца, похорон, которые, казалось, длились не один день. Только уотергейтским летом, летом Сэма Эрвина, Джона Дина и Боба Холдемана[38], она стала сполна запоминающей личностью. Лейла для того стала смотреть слушания, чтобы поменьше общаться со старухой Мари, родственницей отца. Отец, имевший обширную стоматологическую практику и, кроме того, занимавшийся научными исследованиями, выписал Мари с родины, чтобы вела дом и заботилась о Лейле. Мари пугала Лейлиных подруг, за едой облизывала нож, клацала плохими зубными протезами, но менять их отказывалась, без конца жаловалась на кондиционеры и была чужда идеи, что ребенку надо позволять выигрывать в настольные игры. Каждое лето с ней тянулось долго, и Лейла навсегда запомнила то волнение, с каким вдруг осознала, что понимает все, что говорят по телевизору взрослые люди в Вашингтоне; что она способна следить за нитью заговора. Несколько лет спустя, когда отец повел ее на фильм “Вся президентская рать”, она попросила его оставить ее в кинотеатре и пробралась без билета на следующий сеанс.
Без билета – это отец одобрил. Он жил по правилам Старого Света: грань между тем, что хорошо, и тем, что плохо, была у него размыта, важно было не попасться. Он воровал из отелей полотенца, поставил на свой кадиллак антирадар и не устыдился, только был раздосадован, когда его уличили в уклонении от налогов. Но он не был чужд и Новому Свету. Когда Лейла под влиянием “Всей президентской рати” заявила, что хочет заниматься журналистскими расследованиями, отец ответил, что журналистика – мужская профессия и как раз поэтому ей стоит выбрать это занятие и показать, на что способна женщина из семьи Элу. Америку, сказал он, горячий нож ее интеллекта прорежет, как масло, Америка – страна, где женщина совсем не обязана, подобно Мари, быть приживалкой у родственника.
Он рассуждал как феминист, но феминистом не был. Учась в колледже, а потом работая в газете, Лейла не могла отделаться от ощущения, что доказывает что-то не себе, а ему. Когда она получила настоящую репортерскую должность в “Майами геральд”, а отца разбил инсульт, она поняла: он хочет и ждет, чтобы она оставила работу и вернулась в Сан-Антонио. Мари к тому времени уже умерла, но у отца было два сына от первого брака, один в Хьюстоне, другой в Мемфисе. Не будь они оба мужчинами, кто-нибудь из них мог бы взять его к себе.
Чтобы заполнить вечера в Сан-Антонио подле чахнущего отца, Лейла начала писать рассказы. Впоследствии ей сделалось стыдно, что она возомнила себя писательницей, так стыдно, что рассказы эти вспоминались с отвращением, точно некие струпья, которые она, не в силах удержаться, расчесывала, но стеснялась ободрать до крови. Она уже не могла восстановить причины, побудившие ее сочинять, видела лишь свое желание взбунтоваться против далеко идущих планов отца на ее счет и вместе с тем наказать его за то, что сам же и помешал их осуществлению. Но после его смерти от второго инсульта она решила потратить значительную часть наследства (оно заметно уменьшилось из-за уплаты недоимок по налогам и было разделено с двумя сводными братьями и с двумя практически неизвестными ей женщинами, одна из которых долго работала ассистенткой отца) на то, чтобы пройти в Денвере курс писательского мастерства.
Она была старше большинства денверских студентов, успела хлебнуть реальной жизни, и в активе у нее был опыт семейных бед и запас иммигрантских историй. Она, кроме того, считала себя более привлекательной, чем можно было бы судить по ее прежним бойфрендам. И когда в первом семестре один из преподавателей, Чарльз Бленхайм, выделил и расхвалил “экспериментальные” работы более молодой участницы семинара, в Лейле пробудился наследственный дух соперничества. В семье Элу главной формой общения были карточные и настольные игры, причем молчаливо предполагалось, что все мухлюют. Лейла усердно трудилась над собственной прозой и еще усерднее – над критикой произведений юной соперницы. Она точно установила, куда всаживать иглу, и вскоре завладела вниманием Чарльза.
Чарльз находился в высшей точке своей писательской карьеры, как раз в том году он был стипендиатом фонда Ланнана, “Таймс” на первой полосе провозгласила его наследником Джона Барта и Стэнли Элкина, – но он не знал, что это высшая точка и впереди спад. В свете его блестящих перспектив брак, продержавшийся пятнадцать лет, выглядел тусклым и не вполне ему подходящим: контракт, заключенный в пору, когда акции Бленхайма котировались слишком низко. Лейла подоспела как раз вовремя, чтобы положить этому конец. Попутно она навсегда восстановила против Чарльза двух его дочерей. Она понимала, кем, должно быть, выглядит в их глазах и в глазах его жены, и сожалела об этом – она терпеть не могла, когда к ней плохо относятся, – но особенно виноватой себя не чувствовала. Не ее ведь вина, что Чарльзу с ней лучше. Чтобы предпочесть его и своему счастью счастье его семьи, нужна была очень строгая принципиальность. Но в критический момент, заглянув в себя, чтобы разобраться, что хорошо, а что плохо, она обнаружила невнятицу, унаследованную от отца.