Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все вокруг меня спят, а Марта, спит ли она? Где бы она ни была, в постели этого человека или в темнице, я уверен, она не сомкнула глаз и в эту минуту она думает обо мне, так же как и я думаю о ней.
Меня не покидает ее лицо, оно и сейчас стоит перед моим мысленным взором, как будто я вижу ее при свете свечи. Но больше я ничего не вижу. Я не могу представить, где она сейчас, какие люди ее окружают, в какую одежду она одета или на ней уже ничего нет. Я представляю себе постель или темницу, как мог бы представить и хлыст, и кнут, и пощечины, и ее распухшее лицо.
Мои страхи заводят меня слишком далеко. Потому что мне приходит на ум, что, возможно, этот негодяй, ее муж, чтобы не подвергать опасности свой новый брак, подумает о том, как заставить ее исчезнуть. Вчера эта мысль уже приходила мне в голову, но я гнал ее от себя. Слишком много свидетелей, Сайаф не может этого не знать. Я, Хатем, Драго, даже монахи, которые видели, как Марта приехала вместе с нами, а потом как ее отвели к этой двери. И если я снова испытываю тот же страх, это оттого, что бессонная ночь оживляет все тревоги. И потому что я стараюсь не представлять, где Марта провела эту ночь.
Говоря по правде, все возможно, все. Даже жаркие объятия супругов, которые, вдруг вспомнив свою прежнюю любовь, обнимутся с тем большим пылом, чем больше им нужно простить друг другу. Из-за своей беременности Марта не может желать лучшего исхода, чем с первой же ночи очутиться в его постели. Тогда, слегка сплутовав с датами, она сможет уверить Сайафа, что это его ребенок.
Конечно, еще остается вторая жена и ее родители, наличие которых делает такой исход событий немыслимым. Из-за Марты я должен был бы жалеть об этом, но, может, я должен радоваться за себя. Нет, я не могу этому радоваться. Потому что все время думаю о крайних средствах, к каким может прибегнуть этот человек. В этом проклятом деле ничто не обрадует меня, ничто меня не утешит. Особенно в этот час, такой прекрасный, такой мирный… а мой усталый разум рисует только мрачные картины. А впрочем, он уже не рисует, а бестолково марает.
Я добрался до конца страницы, и хорошо бы, воспользовавшись этим, прилечь на минуту, оставив чернила высыхать в одиночестве.
В Генуе, 3 апреля 1666 года.
Пять месяцев, почти каждый день, излагал я события этого путешествия, а теперь у меня нет ни строчки от всего, что я написал. Первая тетрадь осталась у Баринелли в Константинополе; вторая — в монастыре Хиоса. Я оставил ее в спальне, открытую на последней странице, чтобы просушить чернила. Я дал себе слово вернуться до наступления вечера и описать все, что должно было случиться в тот решающий день. Но я не вернулся.
Решающий день! Увы, он, вероятно, и был таковым и в гораздо большей степени, чем я мог ожидать, и окончился он совсем не так, как мне хотелось. И вот я здесь, один, разлучен со всеми, кого люблю, со всеми своими, и болен. Слава богу, покинувшая меня Фортуна отняла одну руку, но вновь подхватила меня — другой рукой. Лишившегося всего, голого, словно новорожденный младенец на груди матери. Моей вновь обретенной матери. Матери-Земли. Моего родного берега. Генуи, моего родного города.
С тех пор как я здесь, каждый день я собирался писать, чтобы рассказать о своем путешествии, разобраться в том, что я чувствую в беспрестанных метаниях — от бессильного уныния к лихорадочному возбуждению. И если я до сего дня еще ничего не написал, это главным образом только из-за пропажи моего дневника. Я понимаю, конечно, что однажды мои слова «уйдут в небытие», нас самих ждет забвение, но для того, чтобы чем-то заниматься, нам нужна хотя бы видимость времени, иллюзия постоянства. Разве мог бы я марать эти страницы и занимать себя описанием чувств и событий, подбирая самые точные слова, если бы мне не удалось вернуться к ним через десять или двадцать лет, чтобы отыскать в них то, что было когда-то моей жизнью? А впрочем, я писал, пишу и буду писать. И может быть, спасение смертных состоит как раз в их способности к переменам.
Но вернусь к своей истории. В то утро на Хиосе, прождав целую ночь, я решил во что бы то ни стало отыскать Марту. Теперь, когда я пишу эти строки, меня не покидает впечатление, что я говорю о предыдущей жизни, нормальное течение которой отклонилось в сторону после ухода любимой женщины и стало чем-то потусторонним, исковерканным. Я представляю себе ее живот, который уже, должно быть, немного округлился, и спрашиваю себя, увижу ли я когда-нибудь ребенка, зачатого от моего семени. Надо бы мне прекратить стенать, надо взять себя в руки, воспрять духом. Нужно, чтобы слова, которые я пишу, притушили мою тоску, вместо того, чтобы разжигать ее вновь, чтобы мне удалось рассказать все спокойно, так, как я себе обещал.
Итак, проспав всего час на монастырском постоялом дворе у монахов Катаррактиса, я внезапно вскочил и решил отправиться к мужу Марты. У Хатема, отказавшегося от попытки вразумить меня, не осталось другого выбора, как только пойти вместе со мной.
Я постучал в дверь. Нам отворил стражник, бритоголовый гигант с пышной бородой и усами, который спросил, что нам угодно, не пригласив войти. Он обратился к нам без малейшего намека на вежливость, на греческом наречии, бытующем у пиратов, ни разу не улыбнувшись и похлопывая рукой по рукоятке кривого кинжала. В нескольких шагах позади него стояла парочка других громил той же породы, правда, не на таких высоких ходулях, как у предыдущего, но на их лицах застыла такая же гримаса. Я был готов метать громы и молнии, в то время как мой приказчик сохранял равнодушие подчиненного. Беспрестанно улыбаясь и рассыпаясь в приветствиях, — на мой взгляд, более, чем это было необходимо, перед такими грубиянами, — он объяснил им, что мы из Джибле, из той местности, откуда родом их хозяин, и что этот последний будет счастлив узнать, что мы оказались проездом на его острове.
— Его здесь нет!
Тот человек собирался закрыть дверь, но Хатем не хотел сдаваться.
— Если он отсутствует, мы, возможно, могли бы поприветствовать его супругу, нашу родственницу…
— Когда его нет, жена никого не принимает!
На этот раз дверь захлопнулась, мы едва успели отдернуть наши головы, ноги и пальцы.
Поведение шакала; но в глазах закона виновен именно я, честный торговец, тогда как этот мерзавец и его сбиры — в своем праве. Марта вышла замуж за этого человека, а так как он не был столь любезен, чтобы сделать ее вдовой, она остается его женой; ничто не позволит мне ни забрать ее у него, ни даже увидеться с ней, если он не пожелает мне ее показать. Я никогда не должен был разрешать ей так довериться ему и оказаться в его власти. Напрасно я повторял себе, что она сделала то, что хотела сделать, что у меня не было ни одного довода, чтобы помешать ей, — это не смягчало мук моей совести. И если даже я совершил ошибку в своих рассуждениях, если осознал, что должен искупить ее, тем не менее я не покорюсь. Заплатить за свою ошибку, да, но разумную цену! И речи быть не может, чтобы Марта навсегда осталась гнить у этого человека! Я впутал ее в эту историю, мне надлежит найти средство вырвать ее из лап этого мерзавца.