Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все же напрасно я так зубоскалю над этими дамами! Разве не благодаря этим самым дамам и дорогому их сердцу мастиксу я оказался сейчас на террасе в Генуе, вместо того чтобы чахнуть в оттоманской яме? Жуйте, дамы, жуйте!
Капитан не захотел останавливаться ни на одном греческом острове, опасаясь, как бы оттоманские досмотрщики не пожелали подняться на борт. Он направился прямо в Калабрию, свой родной город, в котором, сказал он мне, он поклялся подносить богатый дар своему святому каждый раз, как возвращался из Леванта живым и здоровым. Я проводил его до церкви Святого Доменико, у меня было куда больше причин для молитвы, чем у него. Стоя на коленях в холодной полутемной зале и вдыхая запах ладана, я прошептал, не слишком-то убедив самого себя, торжественное обещание, цена которого была ничтожна: если когда-нибудь я вновь обрету Марту и ребенка, которого она носит, я назову его Доменико, если это будет мальчик, или Доминикой, если девочка.
После этой остановки мы сделали еще три, двигаясь вверх вдоль «сапожка»[41], чтобы укрываться от бурь и иметь возможность пополнять запасы воды, вина и прочей снеди, прежде чем добрались до Генуи.
5 апреля.
Я всегда говорил себе, что заплачу от счастья, оказавшись однажды в Генуе, но обстоятельства моей встречи с этим городом были вовсе не таковы, как я прежде воображал. Ведь я был уроженцем этого города задолго до дня своего рождения, и то, что я никогда его не видел, сделало его еще дороже моему сердцу, будто я когда-то оставил его и должен теперь любить еще сильнее, чтобы получить его прощение.
Никто не чувствует себя частью Генуи, никто не принадлежит ей так, как генуэзцы с Востока. Никто не умеет любить ее так, как они. Пусть она познала падение, она видится им победившей; пусть она дурнеет, она видится им прекрасной; пусть она разорена и поругана, она видится им процветающей повелительницей. От ее империи не осталось ничего — ничего, кроме Корсики, и теперь это куцая республика, прижавшаяся к морскому берегу, где каждый квартал повернут спиной к другому, где каждая семья поносит другую и где, проклиная католического короля, все постоянно толкутся в передней его управителей; тогда как в небе генуэзцев в изгнании еще сияют имена Каффы, Таны, Ялты, Мавокастро, Фамагусты, Тенедоса, Фокеи, Перы и Галаты, Самофракии и Кассандрии, Лесбоса, Лемноса, Самоса, Икарии, так же как Хиоса и Джибле[42], — сколько звезд, сколько галактик, сколько славных дорог!
Отец всегда говорил мне, что наша родина — не та, сегодняшняя, Генуя, но «вечная Генуя». И тотчас добавлял, что во имя этой «вечной Генуи» я должен лелеять образ Генуи нынешней, какой бы она ни была, и должен даже любить ее еще нежнее в годину бедствий, как свою слабую старую мать. Он заклинал меня не сердиться на наш родной город, если в то время, как я попаду туда, он не узнает меня. Я был тогда еще очень юн и на самом деле не понимал, что он хочет мне сказать. Однако теперь, в ту минуту, когда на рассвете последнего дня, проведенного мною в море, я еще издали заметил этот город с его холмами, с его вытянутыми шпилями, остроконечными крышами, узкими окнами и прежде всего его башнями — зубчатыми, квадратными, круглыми, о которых я знал, что одна из них все еще носит мое имя, — я не мог удержаться от мысли, что Генуя тоже смотрит на меня, и, конечно, я спрашивал себя, узнает ли она меня.
Капитан Доменико меня не узнал. Когда я назвал вскользь свое имя, оно не произвело на него никакого впечатления. Очевидно, что он никогда не слыхал ни об Эмбриаччи, ни об их роли в Крестовых походах, ни об их синьории в Джибле. И если он настолько доверился мне, что даже рассказал о своих контрабандистских подвигах, так это только потому, что я генуэзец и меня выслали с Хиоса, на который, сказал он, мне надо бы поостеречься возвращаться, ноги моей не должно быть больше на этом острове. Но с его генуэзским заказчиком, синьором Грегорио Манджиавакка — рыжебородым гигантом, который пришел забирать свой товар, разодевшись в желтое и зеленое и украсившись перьями, словно попугай с южных островов, — вышло совсем не так; едва услышав мое имя, он совершил поступок, который я никогда не забуду. Поступок, наполненный торжественным пафосом, который чуть было не заставил меня улыбнуться, но в конце концов я прослезился от волнения.
И сейчас еще при воспоминании об этой сцене у меня начинают дрожать руки и увлажняются глаза.
Мы еще не сошли на берег, а негоциант уже поднялся на борт с двумя досмотрщиками, и только я произнес: «Бальдасар Эмбриако из Джибле», и приготовился объяснить, как очутился на корабле, он вдруг прервал меня, схватил за плечи и принялся изо всех сил трясти меня обеими руками:
— Бальдасар Эмбриако, сын… кого?
— Сын Томмазо Эмбриако.
— Томмазо Эмбриако, сын… кого?
— Сын Бартоломео, — тихо сказал я, боясь, как бы не прыснуть со смеху.
— Сын Бартоломео Эмбриако, сына Уго, сына Бартоломео, сына Ансальдо, сына Пьетро, сына…
И так, по памяти, он перечислил всю мою родословную до девятого колена, как будто я сам не сумел бы это сделать.
— Откуда вы знаете моих предков?
Вместо ответа он схватил меня за руку, вопрошая:
— Не окажете ли вы мне честь поселиться в моем доме?
Не имея места, где я мог бы приклонить голову, и ни одной даже самой мелкой монеты — все равно, генуэзской или оттоманской, — я, конечно, увидел в этом приглашении перст судьбы. Вот почему я не стал прибегать к обычным вежливым отговоркам, ко всяким там «мне не хотелось бы…», «не стоило бы мне…» или «мне стыдно так вас затруднять…»; конечно, я был желанным гостем в доме синьора Грегорио, у меня даже появилось странное чувство, будто он давно уже ждал, пока я сойду на набережную в генуэзском порту.
Он подозвал своих людей и назвал им мое имя, произнося «Эмбриако» все с тем же торжественным пафосом. Они благоговейно сняли шляпы и склонились до земли; а потом, распрямившись, спросили меня, не угодно ли мне будет любезно указать им мои вещи, чтобы они смогли взять их с собой. Капитан Доменико, присутствовавший при этой сцене с самого начала и гордящийся тем, что ему довелось сопровождать столь благородного вельможу, был несколько сконфужен, ведь, когда я назвал ему свое имя, на него самого оно не произвело никакого впечатления; он объяснил им вполголоса, что у меня нет вещей, так как оттоманские янычары выпроводили меня с острова силой.
Истолковав это событие по-своему, синьор Грегорио почувствовал еще большее почтение к благороднейшей крови, что текла, по его словам, в моих жилах, и сообщил своим людям — а также всем, находившимся на расстоянии двухсот шагов от нас, — что я — герой, презревший законы нечестивого султана и сокрушивший тяжкие двери его темниц. Герои, подобные мне, не бороздят моря, нагруженные багажом, как вульгарные торговцы антиквариатом!