Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вздрогнул и открыл глаза. Свет лампы ослаб, стал ненужным. Доктор Гецлзон поднялся с дивана, выключил электричество. Он, конечно, прошел во сне маленький ад, но почти сразу почувствовал, как силы к нему возвращаются. Подойдя к окну, он, не открыв его, стоял и смотрел. Солнце еще не встало, но снег уже отдавал бледно-алым, а местами и розовым… Вода в дальнем пруду слабой медью покрылась. Сквозь плотно закрытые створки прорывался птичий щебет, пернатые комочки выжили, кто где переждали снежную бурю и теперь воздавали в голос хвалу Создателю.
Доктор Гецлзон стоял у окна, понемногу то ли успокаиваясь, то ли медленно наполняясь стыдом. И что странно: ему захотелось произнести вслух молитву. Достать из шкафа тфилн и талес, облачиться и прямо тут, у восточной этой стены вознести, подражая пичужкам, славословие Вседержителю – истинному Ребойнэ-шел-ойлэм… Хорошо бы, но… А какой в этом смысл? Таким ведь, как он, молиться нельзя – похуже богохульства будет… И вдруг он забормотал, как в детстве, дорогое и незабытое, надо же: «Элэйай, нешомо шеносато…»[167] Удивительно: слова не поблекли, не поистерлись, не стали чужими и нудными, как вся эта мировая поэзия или афоризмы Ницше. В них – свежесть заоконного снега, и солнечных бликов, и воробьиного щебета. Вот так, вдруг… В чем же сила их?
Одним рывком, неожиданно для себя доктор Гецлзон распахнул окно. Глубоко вдохнул воздух. Да! Как прекрасно все это – что-то писать, телефонировать, пить кофе, отправиться в дальнюю прогулку от Сентрал-Парк-Саут до самого до Батарейного…
Записав автоматически несколько строчек, он застрял, выждал, попытался продолжать, опять застрял и положил карандаш. Насколько легко ему было выражать свои мысли устно – настолько же мучительно трудно давалась речь письменная. Он ясно ощущал в себе внутреннее сопротивление: пальцы натужно обхватывали стило, кисть сводило до судороги, буквы выползали кривые, а фраза наполнялась непостижимой материализовавшейся тяжестью. И фразы эти, одну за другой, он вытягивал, вытаскивал, выволакивал, преодолевая свой и их саботаж. Автоматическое письмо обычно шло куда легче, одухотворенней, но смысловой эффект бывал чаще всего таким, что всё написанное оставалось порвать да выбросить. Вообще-то он, по правде сказать, давно отказался от привычного бумагомарания, но иногда еще что-то подстрекало его, подзуживало вернуться к этому еще раз.
Тема предполагавшейся главной работы звучала так: «Амнезия современной культуры». Доктор Гецлзон считал, что в наши дни человек забыл одну из самых основных своих функций: игру. Нынешнее искусство – не более чем суррогат игры, открывшаяся перед человеком возможность играть не самому, непосредственно, а через посредника, через творческий акт художника, будь то живописец, которым восторгаются на выставках, или актер, которому аплодирует зал, или писатель, чьи книги зачитываются до дыр. Человек рядовой больше не участвует в ритуальных плясках, не бегает на состязаниях, и даже когда он ощущает потребность помолиться Богу, за него это делает поп или раввин. Даже секс – куда дальше! – так подавлен и загнан, что почти полностью утратил игровые приметы. Доктор Гецлзон собрал гору материалов, доказывающих, что религия необходима была до тех пор, покуда в себе содержала игру: пение перед Богом или идолом, церемониальные хороводы, жертвоприношения, сексуальные – но в честь божества – вакханалии, даже истязания плоти или войны во имя Его. В современной цивилизация человек настолько специализирован, что среднему, как принято говорить, гражданину ничего больше не остается, кроме как быть созерцателем, читателем, слушателем, то есть пассивным потребителем культуры, и конечно же никакой психоанализ не может ему заменить потребность в игре. Доктор Гецлзон считал, что фашизм – негативная, от обратного, попытка вернуться к древним играм, в чем и кроется его трефная, нечистая сила. Своей книгой он намерен был предупредить просвещенную часть человечества, что если сегодняшний мир не найдет способа объединить монотеизм с игрой, а идеал справедливости – с влечениями и манерами древнего человека, то наступит духовное и физическое – неизбежно! – разрушение нашей цивилизации. И даже если Гитлер и Мусоллини потерпят в нынешней войне поражение, то все равно останется вероятность такого возврата в мир темных праязыческих сил…
Над этим своим сочинением доктор Гецлзон работал несколько лет, да и предыдущие годы были, в сущности, подготовкой к этой работе. Но в работе своей то и дело он увязал – наяву, как и в своих сновиденьях, – в каком-то непролазном болоте. Набрал груды, тюки, мешки заметок и выписок, но так и не сумел их расположить, скомпоновать, рассовать по отдельным разделам и главам. Нестыковки, несовместимость посылок и выводов находил он в каждом параграфе, на всякой странице. Часть «Игры во имя Божественного» начал он писать на немецком, потом перешел на иврит, а уже здесь, в Америке, продолжал на английском. Написав слово, закуривал новую сигарету. Давился, как мяса куском, каждой фразой. А в иврите вообще не нашел терминов, отражающих его, доктора Гецлзона, представления о мироздании, и заранее опасался быть обвиненным в ереси, а то и антиеврействе…
Зазвонил телефон, он поднялся. Вот, опять вот мешают… Но телефон все ж опять предпочел бумаге и карандашу.
С женщинами д-р Гецлзон говорил не церемонясь – про что хотел и как хотел, слов особо не подбирал. На сей раз он знал, кто звонит: в такую рань это может быть только Лота, или, как он называл ее на еврейский лад, Лея. Он поднял трубку:
– Лейэлэ, бист шойн ойфгештанен?[168]
На другом конце провода ему не ответили, и он сразу понял, что ошибся. Произнес по-английски:
– Айм сорри. Ай мэйд э мистэйк[169].
Никто не отозвался, и д-р Гецлзон уже было подумал, что там повесили трубку. Но все же прибавил:
– Дис из доктор Гецлзон[170].
Послышался то ли шорох, то ли сдавленное прерывистое дыхание. Женский голос сказал:
– Ир зент доктор Гецлзон?[171]
Голос был молодой, низкий, почти мужской. Это сразу взбодрило. Это был новый голос, новая надежда, вероятность возобновить связь с миром. Он ответил:
– Йо, их бин доктор Гецлзон, ир хот гетрофн[172].
Женщина опять молчала. Как будто проглотила там собственный голос. Он понял, что ей трудно начать разговор, и помог ей:
– Пожалуйста, без церемоний. Говорите. Со мной можно запросто.
– Я слушала ваш реферат. В Лайбор-темпл.