Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Береника приехала из кибуца, потому что думала, что беременна. В свои двадцать лет она решила, что обязана принять в свое тело «товарища», нуждающегося в нежных чувствах, хотя и не собиралась создавать семью. Все это она рассказала мне с бесстрастностью медсестры, объясняющей больному, как принимать лекарство. В любом случае ее кибуц был слишком беден, чтобы позволить себе роскошь иметь новых детей, да еще от неженатой пары. Случай Береники обсуждался в секретариате кибуца, как она сказала, тактично, но без ложной стыдливости. Там решили, что наилучшим выходом будет аборт. Она согласилась, потому что все равно не знала, что делать с ребенком даже в условиях кибуцного общественного воспитания. Война меняет страну и, что еще важнее, наверняка изменит весь мир. В этих обстоятельствах мужчины и женщины уже не имеют права свободно распоряжаться ни своими телами, ни даже своими жизнями, миллионы солдат воюют, и великое множество людей низведено войной до животного состояния. Тело такой молодой женщины, как она, может служить чему-нибудь более полезному, чем производить на свет детей, многие из которых будут, возможно, убиты прежде, чем их отнимут от груди. Идея аборта кажется мне логичной в силу ее жестокости — это часть общей атмосферы насилия, в которой рано или поздно мы должны научиться жить. Тем не менее посетивший ее врач не был полностью убежден в ее беременности и рекомендовал подождать. Результатом этой неопределенности оказался непредвиденный отпуск, короткий период жизни, во время которого Береника находилась — и в биологическом, и в моральном плане — между небом и землей. Но эта неопределенность заставила ее порвать со своим любовником и приехать в город к родителям. Она не слишком страдала от разрыва. Скорее, у нее было ощущение, что она оставила пациента посреди курса лечения. Этот молодой человек, возможно отец ее ребенка, представлялся ей сейчас развалиной, и она, по ее словам, испытывала по отношению к нему что-то странным образом похожее на материнское чувство, более сильное, чем ее чувство к плоду своего чрева. Оба казались ей слабыми, голыми, как будто с них живьем содрали кожу. Оба виделись ей бесформенной массой крови, сухожилий и нервных узлов, беззащитные перед безразличием окружающего мира, легкая добыча для грабителей, и оба нуждались в нежном уходе, в бинтах, ваннах, только вот связаны они были с ней по-разному. Ее друг был отделен от нее физически, но присутствовал в ее мыслях, другой же — она не знала, как его назвать, — постоянно находился в ее теле и в ее глубинном подсознании, но интеллектуально был ей чужд и обладал собственной эгоистической жизненной силой, над которой она утратила контроль.
Я слушал ее рассказ со смешанным чувством растерянности и возбуждения. С первого же момента нашей встречи — не помню, было ли это в тот вечер, когда она ждала меня с ужином, или же на следующий день, когда мы впервые вышли вместе пройтись вдоль зубчатых стен Старого города, — она объяснила мне причину своего приезда в Иерусалим с такой открытой простотой, что я почувствовал, как мои чувства по отношению к ней становятся обернутыми в мысленную асептическую оболочку. Когда я в тишине на работе думал о ней, меня тянуло сравнить ее с книжечкой армейских инструкций, которую я хранил в ранце. Эти инструкции предназначались для подготовки солдат к самым кровавым событиям, которые описывались в том же тоне, в каком Береника повествовала о своей истории, — линии фронта, где гибли люди, превращались в цветные графики, поля битв — в испещренные стрелками карты, смертоносное оружие — в механические игрушки. Гипотетические ситуации жизни и смерти были представлены в одном плоскостном измерении. Причины и последствия. Варианты возможных решений. Схемы. Все просто и ясно («как в книге», по определению Луиджи, неграмотного повара моего дяди), но в то же время так смутно, загадочно, конвульсивно. За холодной логикой Береники скрывались страсти и настроения, облаченные в стерильный халат медсестры, и мне не удавалось связать их ни с человеком, с которым она только что рассталась, ни с существом, растущим, возможно, в ее чреве. Я пребывал в смущении, стоя перед этой девушкой, которая была всего годом старше меня, но казалась уже такой опытной, уже испившей до дна яд чувственности, она беззастенчиво ответила на животный зов, который не давал мне заснуть по ночам. Прогуливаясь рядом со мной вдоль стен, построенных Сулейманом Великолепным, она открывала мне в равной мере притягательные и отталкивающие секреты тела. Ее глубокие глаза, изгиб чуть наклоненных вперед плеч призывали к себе и в то же время посылали мне сигналы ледяного отстранения. Меня раздирало между желанием броситься целиком в нее, забыть самого себя, войну, прошлое и страхом затеряться в темных закоулках ее характера. Но, несмотря на все свое замешательство, я постоянно чувствовал, что в этой женщине кроется что-то тайное, странное и невысказанное, упрятанное за холодной бесстыдностью ее логики. За неимением лучшего объяснения я вообразил, что ее странные манеры коренились в политических взглядах, а может быть, она участвовала в каких-то подпольных операциях, повлиявших на ее поведение. Сомнения и фантазии, роившиеся в моей голове, заставили думать, что Береника замешана в темных аферах с арабскими беями или британскими чиновниками, чьи секреты она, наверное, похитила. А может быть, она заманила в ловушку кого-то из местных эфенди, готовых продать евреям землю в местах, запрещенных Белой книгой. В любом случае тогда все кому не лень были замешаны в заговорах, контрзаговорах и у каждого было что скрывать. Только я один жил в гротескной атмосфере якобы подпольной радиостанции, которая вещала из Иерусалима, пытаясь убедить слушателей, возможно и несуществующих, что мы передаем из какого-то тайного уголка Италии. На самом деле хвалиться было нечем. Со стыдом и грустью я рассказывал Беренике о своей работе, о том, почему я вступил в британскую армию, о скуке сторожевой службы в пустыне и мечтах о битвах, в которых участвовать не довелось. Теперь я хотя бы стал, благодаря счастливому случаю, диктором на псевдоподпольной радиостанции. Но я до сих пор оставался чужаком в этой стране, не находил общего языка со странными космополитами у себя на работе, не умел ни дать отпор нападкам Роберта на сионизм, ни отразить атаки Анны на иудаизм, и мне ничего не оставалось делать, кроме как высматривать свой шанс на приключения и славу через щели в стене, к которым неожиданно привели меня британские власти, война и знание итальянского.
Береника слушала с легкой иронической улыбкой, но всегда внимательно. Она часами позволяла мне говорить, не прерывала меня, не задавала вопросов, только иногда проявляла любопытство, когда речь шла о личности моей матери, о нашем доме в Говоне или моем псе Бизире. Она никогда не расспрашивала меня о работе, я же тщательно избегал вопросов о ее политической деятельности. Я знал, что, будучи членом кибуца, она должна принадлежать к какой-нибудь подпольной военной организации, но мне было трудно представить себе, какую задачу может выполнять женщина ее возраста, свободная от семейных уз, привлекательная, образованная и фанатичная. И еще один аспект ее поведения заинтриговал меня. Как и ее мать, Береника не соблюдала предписаний иудаизма. Но тем не менее она выказывала еще более глубокое уважение к религиозности отца, чем фрау Луизе. Я поражался тому, что она нашла в себе мужество рассказать доктору Вильфриду, такому щепетильному в вопросах моральных принципов, о причине своего приезда в город. Однако вставшие перед ней проблемы как будто приблизили ее к отцу. Она, член крайне левого движения «а-Шомер а-цаир», которое никогда не упускало случая лягнуть иудаизм, еще больше матери заботилась о том, чтобы квартира была должным образом приготовлена к субботе. Береника часами начищала серебро, разглаживала скатерть на столе и следила за тем, чтобы приборы были расставлены в идеальном порядке. С превеликой сосредоточенностью она зажигала субботние свечи, а на кухне она (за пределами дома Береника ела любые виды запрещенной пищи) соблюдала с еще большим рвением, чем фрау Луизе, строжайшее разделение посуды на предназначенную для мясной и молочной пищи. Я думаю, это был ее способ поблагодарить отца за его понимание. Но я чувствовал в ней что-то более глубокое, чем эта благодарность, — некое интеллектуальное и моральное обязательство, свободное от религиозной убежденности, но превращавшее каждый жест в демонстрацию преданности, в акт семейной, дочерней молитвы.