Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я со смехом запротестовал, сказав, что в таком случае я был бы даже более чем педофилом: Эглантины вообще еще не было бы на свете!
Но дядюшка Обен не слушал: он снова пустился в свои разглагольствования, которые были составной частью его обаяния:
— Каждый индивид, достигший половой зрелости, должен прожить первую половину своей жизни с тем, кто на тридцать лет старше его, а вторую — с тем, кто на тридцать лет младше. Таким образом проживаешь как бы две жизни, и каждая по-своему прекрасна: в двадцать лет живешь со зрелым, опытным человеком, который учит тебя жизни и остается с тобой до самой своей смерти; когда ты сам достигаешь сорока, то, в свою очередь, должен озаботиться тем, чтобы найти молодую особу, которая вернет в твою жизнь былую свежесть и очарование. Одним словом, чередование геронто- и неофилии. Такой расклад будет выгодным для всех!
— Надо бы тебя познакомить с моим соседом Бальзамировщиком, — сказал я. — Он как раз живет — ну, более или менее — с парнем, который лет на двадцать младше него.
— Двадцать лет — это не слишком много. Я знал старого профессора философии в Сорбонне (в те времена, когда еще была настоящая Сорбонна, а не «супермаркеты» Париж-1, 2, 3, 4 и так далее), который жил со своей маленькой племянницей. У них было семьдесят лет разницы — семьдесят! — и можешь мне поверить, что это не мешало им… играть в доктора (доктора гуманитарных наук, разумеется!).
Он громко расхохотался над собственной остротой, потом резко остановился, как человек, которого скрутила внезапная судорога. Но затишье было недолгим. Я напрасно пытался перевести разговор на другую тему — он непрестанно возвращался к прежней. Он дружески подшучивал надо мной, солидаризовался с молодыми людьми и выспрашивал подробности. Затем, снова улегшись, он вдруг без всякого перехода пустился в разговоры о женских половых органах. Он заявил, что это второе, тайное лицо женщины, не более, но столь же важное, как и другое, видимое всем. Это еще один признак, по которому можно их классифицировать. Либо вознаграждение, либо наказание. У иной приятное лицо, а «киска» вялая и дряблая; другая на вид страшненькая, но зато между ног у нее — сладчайший плод на земле; иногда у юной девушки половые губы, как у старухи, а у старухи — правда, гораздо реже, — как у девушки. И какое счастье, заключил он, отыскать полную гармонию — когда оба «лица» одинаково прекрасны! Потом он принялся напевать по-итальянски арию из «Дон Жуана»:
— «La blonda… la bruna… la grassotta… lamargotta… la puccina… la grande maestosa…» Блондинка, брюнетка, толстушка… Сами по себе эти определения ничего не значат, но часть тела — эта часть!..
Он заявил, что на месте Моцарта и Да Понте[110]составил бы каталог «кисок».
— Здесь ведь такое разнообразие! Одна — мясистая, другая — как несвежая устрица; одна похожа на розу, другая — на рану; здесь — райская долина, там — Верден в шестнадцатом году![111]
Дядюшка разошелся.
— Тебе может показаться абсурдным, что такие мысли занимают меня в моем возрасте. Однако я думаю, что еще вполне на что-то способен. Стоило бы перейти к этому на деле, но…
Что он хотел сказать после этого «но»? «Но не хочется все начинать заново?», «Но что-то мне мешает?» Мне стоило обратить на это больше внимания: теперь я знаю, что в тот момент он пытался сказать мне о чем-то, что не давало ему покоя, — я понял это слишком поздно. Так или иначе, после недолгого молчания он переключился на другую тему, которая, как мне показалась, не была связана с предыдущей (но на самом деле была). Он заговорил с какой-то подозрительной бодростью, скорее притворной, чем естественной:
— Знаешь, я не слишком люблю святош, но одному из них готов отдать должное — возможно, потому, что он в некотором роде человек одержимый. Это Жан Гиттон. Ты знаешь, кто это?
Я, к стыду своему (впрочем, не слишком сильному), был вынужден признать, что нет.
— Ну, не важно. Он что-то вроде философа, друг Павла Шестого, как и других пап, а также Миттерана. Итак, вообрази себе, как этот восьмидесятилетний господин на полном серьезе заявляет, что сильные сексуальные ощущения вовремя совокупления представляют собой опыт по выходу души из тела, который предвосхищает воскрешение. Если перевести это на обычный язык, то получится, что ощущение, которое мы испытаем в день Страшного суда, будет похоже на супероргазм! Итак, ты видишь…
Он сделал жест, который означал: «Так что чего там стыдиться!» И ушел заканчивать свой туалет.
— Кажется, сейчас время аперитива.
Он появился из ванной выбритый, в светло-голубой рубашке-«поло» и наконец-то в очках. Потом потянул за веревочку, которая открывала бар с напитками, и за другие, накинутые на горлышки бутылок.
— Увы, вербеновой водки больше не осталось. Впрочем, ничего другого тоже нет. Может быть, ты со мной позавтракаешь?
Но я твердо отклонил приглашение. Мне нужно было преодолеть десять километров до дома, и я предпочитал сделать это на пустой желудок. При виде веревочек я вдруг вспомнил старика с его собаками и рассказал дяде эту историю.
— А, это Виктор! — тут же воскликнул он. — Ты видел Виктора, которого называют еще Господин-Большой привет! Это сумасшедший из Вильфарго. У него огромный дом, что-то среднее между фермой и замком, не очень далеко отсюда. Это его коронный номер — с собаками. Он проделывает это два-три раза в год, а уж на Четырнадцатое июля — обязательно. Потом ему — точнее, не ему, а окрестным жителям — требуется несколько часов, чтобы переловить собак, привести домой и распихать по будкам. Кажется, теперь у него завелся конкурент в Пуррене. Тот развлекается по субботам. Он собирает стадо из двадцати пяти коз — в последний раз из козлят, — каждая из которых обмотана европейским флагом, и выпускает их в центре города с криком: «Европа! Европа!» Кругом одни психи!
Потом он почему-то счел нужным добавить:
— Это может быть связано с твоим другом-библиотекарем. Такая вот ироническая реакция.
Я даже не успел возразить, что, если речь идет об иронии, значит, эти типы вовсе не сумасшедшие. С притворно-сокрушенным видом дядя принялся объяснять, что всегда ненавидел фашистов (это слово он произносил с сильным пришепетыванием) и что тут ничего не поделаешь. Я был вполне согласен с ним по этому вопросу, но не слишком хорошо понимал, какое это имеет отношение к Моравски или даже к Господину-Большой привет.
В качестве «фашистки» он заклеймил первую консьержку, с которой столкнулся в Париже в бытность свою студентом Академии изящных искусств, когда жил в убогой каморке на улице Висконти. Это была пожилая мегера, о которой поговаривали, что она сотрудничала с полицией и с немцами во время войны. К тому же она была редкостной стервой и всегда останавливала посетителей и в особенности посетительниц на первых ступеньках лестницы. С помощью супружеской четы преподавателей, совладельцев дома, она в два счета выправила себе документы (благодаря чему получила право досрочно выйти на пенсию). Пытаясь найти какой-то безобидный, но достаточно действенный способ заставить ее не высовывать носа из своей клетки (в обоих смыслах этого слова — лестничной клетки и той комнатушки, площадью в четыре квадратных метра, расположенной в неком подобии мезонина, где помещались уродливая собака консьержки и она сама, занимавшая едва ли не меньше места), дядя обратился к помощи граффити обидного или угрожающего содержания. Вначале он ограничивался вполне тривиальными оскорблениями, вроде «Консьержка шлюха», «У мамаши Ренардо не только руки в крови — у нее еще и геморрой», и «Консьержка сосет». Потом появились более изобретательные, хотя и не менее оскорбительные надписи: «Ренардо, пожуй свое говно!», «Консьержка, береги свою задницу!», «Ренардо, получишь по морде!» Потом непристойность стала проявляться в еще большей степени: «У мамаши Ренардо волосатый клитор», «Ренардо, на твою дохлую устрицу надо выжать лимон!», «Консьержка, засунь свой конец в начало!»,[112]а также почти сюрреалистическая надпись: «Консьержка не на лестнице, она И ЕСТЬ лестница». И наконец, самая угрожающая надпись: «Симона (так ее звали), тебе прочистят трубы, и это будет грубо!» — что, по идее, должно было заставить ее «поостеречься».