Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бабки вместо берез шелестят на страну», – поет Розенбаум. Мы зарабатываем для детей. Чтобы «все у них было». Но у них нет нас! Их прямые вопросы кажутся нам риторическими. В лучшем случае они получают в ответ порцию подержанных мыслей – наши души не участвуют в разговоре. В худшем – грубость.
Учеными подсчитано, что в среднем сегодня в обеспеченных семьях родители обращаются к детям 10 раз в день. Восемь из десяти – предложения обвинительные: «Как ты сидишь?», «Во что вырядился?», «Почему не сделал?» Спросите у каждого, кто так себя ведет: в чем для вас смысл жизни? И он, не задумываясь, ответит: в детях. Может быть, что-то во-вторых и в-третьих, но во-первых – в детях. Наши смыслы ощущают себя ненужными, лишними в этом мире только потому, что наши души потеряли сознание. Мы зарабатываем для них, они сытые, и у них все в порядке с пищеварением. Но – философская интоксикация – буксует душеварение. Они даже не знают, что они – смыслы. …От «муравейника» отъезжают автобусы. Мальчик с тяжелым взглядом много страдавшего взрослого, – тот самый, который оседал, – прорывается к автобусу: – Пустите! Там моя одноклассница. Заскакивает – и за ним еще пять «спартаковских» шарфов. К дверям подходят завучи, учителя. Что-то выговаривают. Дети выходят. Куда они ушли? В какие вопросы?
ПАПА
История в диалоге о том, как отец смог остановить сына на краю жизни
– Я вам расскажу все, что случилось, а вы, если сможете представить, так напишите, – сказал мне один человек. Я представила:
– Из-за чего? Скажи. Ну просто сформулируй.
– Щас-с
– Ладно. Не говори. Только давай войдем в комнату. Уже час сидим, холодно.
– Иди! Кто тебя держит?
– А ты? Что ты будешь здесь делать?
– Просто сидеть.
– В пять утра – на балконе? Котик, я не кретин.
– Еще раз меня так назовешь!..
– Все. Ну что ты взвился? Сядь. Отойди от перил. Пожалуйста, сядь. Я никогда больше так тебя не назову. Просто… Мы ведь с мамой тебя с детства так звали. Костик, Котик, Кот. А теперь ты тигр, да? И хочешь прыгнуть?
– Да ничего я не хочу. Задолбал…
– Я видел твою записку.
– А… И что? Теперь ты будешь мне рассказывать, что жизнь – подарок. И вот вы с мамочкой – опаньки! – и мне его задарили. С бантиком. А я крутил его, вертел. И решил выкинуть.
– Почему?
– Ни к чему. Нечего с ним делать, с этим вашим подарком. Не знаю я, что с ним делать! Не знаю! Не знаю, что делать!
– Не кричи так. Мать проснется.
– Я не знаю, куда его деть, этот ваш вонючий подарок.
– Куда себя деть?
– Куда? «Твой труд, сынок, – это учеба. Сейчас, пока тебе только четырнадцать лет, ты должен…» Да меня тошнит от этой вашей школы. От слова «школа». От этих правильных тетенек-неудачниц. Которые каждый день выставляют мне оценки. Да по какому праву они меня оценивают?
– Не тебя, а твои знания. На это у них есть право.
– Ты сам-то себя слышишь? Знания, право! Да тысяча веселейших щенят упадут замертво не по приколу! Учиться, чтоб стать, как ты? Не хо-чу! Не бу-ду.
– Не учись.
– Чтоб маму инфаркт хватил?
– И какое же ты принял решение? Оно для нее обойдется без инфаркта?
– Мне-то уже это будет фиолетово.
– Как?
– Параллельно. Слушай! Уйди, а? Поезжай к себе. Откуда ты вообще сегодня здесь взялся? Чего тебя вдруг пробило?
– Рассказать?
– Колись, если охота. Я пока плеер послушаю.
– Да я уже и сам послушал. Не музыка, а наркота. «Шмыг-шмыг под кожу, прыг-прыг на небо». Кто это поет?
– Мистер Малой.
– Какой мистер?
– Пап… Шел бы ты… И… руку свою убери, а? Раздражает очень. Чё ты здесь вообще тусуешься? Ну стоял я себе и стоял. Может, мечтал! Вдруг – бах. Ну как ОМОН: на тебя прыгают сзади, хватают, валят. И кто? Отец родной. Которого ну тыщу лет здесь не видали.
– Я записку прочел. Там, на столе…
– Ну а чего тебя принесло записку-то читать? Среди ночи…
– Ты же сам сказал: пробило. Как будто пробкой был закупорен, все искал моральные подпорки. Что вот, да, я оставил жену, но не сына. С ним я вижусь раз в неделю. Тебе было тогда девять лет, я тебя задаривал игрушками, водил в цирк. И все радовался: какой он у меня крепенький бутуз растет, полненький, здоровячок такой.
– Скажи уж прямо – жирдяй. Так меня в школе звали. Жирдяй, заучка. Потому что когда ты ушел, я на жратву набросился. Мать мне так потом объясняла, что я разжирел от тоски – в еде вроде как искал утешение и без конца что-то жевал. И тебя – ненавидел, с одной стороны, а с другой – так ждал встречи. Чтоб пятерки показать, чтоб ты знал: вот кого ты оставил, умницу. Встретил бы сейчас себя такого – в рожу б плюнул.
– А мне казалось, что это я умница: так все смог устроить, что ребенок мой не пострадал. И сам живу, как хочется, и маленькая моя живая копия подрастает счастливой…
– Лох ты, папа.
– Потом ты скрипку забросил, в школе начались проблемы, худеть стал резко. И я не помню, когда это началось, почему воскресенья наши изменились. То я не мог, то ты.
– Сначала ты.
– Да ты и не хотел вроде как ничего! Ни спросить, ни поговорить. Я же пробовал, а ты в ответ: «да, папа!», «нет, папа!», «хорошо, папа». Я решил, что не нужен. Ну… то есть нужен как банкомат. И только. Боялся быть навязчивым. Боялся, что все мои слова для тебя звучат нотацией…
– Шел бы ты!
– Я не хотел тебя терять! Не хотел. Приходил в школу, говорил с учителями…
– Ну а с кем тебе было еще-то говорить? Лох!
– Они недоумевали: с цепи сорвался ваш сын. На уроках – полный ноль. Хамит, не слушает. Зверски избивает приятелей! Безнадежно отстал по всем предметам. Я тебе нанял репетиторов. Ты помнишь? Год назад. Они старались, объясняли.
– Еще как! Николая Степаныча отдельно помню.
– Как он тобой восхищался! «Все на лету схватывает, светлая голова». А ты и это бросил. Вот тогда я уже сердцем обиделся. Не просто, а по-настоящему. Стал думать: я тоже, знаешь, не железный. Помнишь, каким ты ко мне явился на работу? Куртка грязная, в ухе серьга, штаны оранжевые! Да еще во весь голос: «Спокойно, это ограбление. Папа, гони баксы». А у нас народ, знаешь ли, далеко не весь с юмором. И если к ним дети приходят, так гладенькие, чистенькие – достойные. Мне хотелось, признаюсь честно, чтобы ты поскорее ушел. Взял свое и ушел поскорее… Вот Николая Степановича я тебе никак не мог простить.
– Где ты его раскопал? Ведь ты ж не гомик, папа? У тебя же тетки меняются. И сейчас вроде есть. Ксю-ю-ша…
– Подожди… Тетка? Ксюша – тетка? Ей двадцать шесть лет.