Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Вскоре, однако, Куба стала первым облачком на довольно светлых небесах холодной войны. Сразу после своей инаугурации в январе 1961 года Кеннеди санкционировал вторжение (уже полностью спланированное) эмигрантов при массивной военной поддержке со стороны США. Спустя три месяца операция потерпела жалкую неудачу, что придало еще больше уверенности режиму Кастро и укрепило его отношения с Советским Союзом. Соответственно, кубинский ядерный кризис, разразившийся в 1962 году, заставил мир затаить дыхание – в особенности когда американские разведывательные самолеты обнаружили на острове строительные площадки для установления ракет средней дальности. За этим последовало несколько недель высокого напряжения и взаимных угроз между двумя сверхдержавами до тех пор, пока они не договорились, что Советский Союз уберет свои ракеты с Кубы, а Соединенные Штаты (тайно) разоружат свои боеголовки в Средиземноморском регионе. Асимметричность между публичным уходом Советского Союза, с одной стороны, и скрытыми уступками Соединенных Штатов, с другой, подорвала авторитет Хрущева внутри Коммунистической партии и советского правительства, что, вероятно, и стало началом упадка его карьеры политического лидера. Но длительные последствия посттравматического шока чувствовались и в США. Когда почти через год Джон Ф. Кеннеди был убит, немедленно разошедшиеся слухи утверждали, что смерть его была связана с ситуацией на Кубе.
Когда Кеннеди убили, а Никита Хрущев спустя год, растворился в тумане политической ссылки, которую официально представили как уход на пенсию, холодная война утратила те два дружелюбных лица, которые так нас очаровывали. Гораздо менее блестящий преемник Кеннеди, Линдон Б. Джонсон, не смог избежать неудачной серии решений, начатой уже при прежней администрации, которая в конце концов втянула США во Вьетнамскую войну. Для меня драматичность напряженной ситуации в США лучше всего отобразилась в фигуре харизматического Кассиуса Клея, в 1964 году ставшего чемпионом мира в тяжелом весе после победы над Сонни Листоном в шести раундах. Ночью по транзистору я тайно слушал прямые трансляции боев, ведущиеся радиостанцией американской армии. Через Кассиуса Клея обратившегося вскоре в ислам и взявшего себе имя Мохаммед Али Соединенные Штаты во всем своем величии и неоднозначности снова вошли в мою жизнь. Теперь я ощущал напряжение между расовым угнетением и мощным движением к свободе, между несравненной атлетической красотой и схемами преступных группировок, что стояли за организацией боев Али. Провокативные слова и жесты Али, его прямота, ум и прежде всего его поразительные победы на ринге, казалось, предвещают будущее, о котором мы начнем мечтать только несколько лет спустя. Сегодня невозможно сказать наступило ли это будущее, ибо великие моменты карьеры Али заставили нас поверить, что мы переживаем одновременно и ускоренное движение исторического развития, и «излом во времени» (название очень популярной детской книги, написанной Мадлен Л’Эгнгл в 1962 году). Движение к большей свободе для американцев африканского происхождения свидетельствовало о нарастающем прогрессе; и в то же время столь тяжело завоеванный прогресс показал, что гладкое поствоенное продвижение к постоянно растущему богатству и комфорту для все большего числа американцев исключало все больше социальных и культурных меньшинств – и таким образом его тоже было нужно столкнуть с пути.
В это же время динамичные начинания и движения за трансформацию общества в странах Южной Америки неожиданно резко остановились. Когда в возрасте восемнадцати лет я имел честь посетить Бразилиа (1966), новая столица все еще напоминала огромную стройку. Будучи одним из немногих гостей в большом отеле в центре города, я чувствовал, словно город пуст – даже если в реальности его уже настиг демографический рост, превышавший все расчеты, которыми руководствовались Коста и Нимейер. Под управлением маршала Умберто де Аленкара Кастелу Бранку Бразилиа стала центром военной диктатуры; точно так же, как лицо маршала теперь стало символом власти праворадикального настоящего, сам город стоял в виде памятника левой утопии, спроецированной из прошлого в будущее. Я выполнил свой долг в качестве туриста, записывая то настоящее, которому стал свидетелем, и параллельно сделал тридцать шесть цветных фотографий построек Нимейера (все эти конструкции знамениты и по сей день). А затем во время долгого и одинокого путешествия на автобусе в Сан-Паулу (где жила принимавшая меня бразильская семья) я ощущал скорее грусть, чем одиночество.
Подобные моменты разочарования заставляли ранние надежды холодной войны казаться наивными. И именно страх показаться наивным – может быть, самый худший из подростковых страхов – скорее всего, и объясняет, почему я, как и миллионы других молодых людей, оказался готов к принятию более абстрактного (и идеологически более выраженного) мировоззрения коммунистического блока. Меня восхищало, что марксистская философия описывает себя как «научную». И поэтому я почувствовал почти что академическое обязательство вступить в Ассоциацию немецких студентов-социалистов (SDS) через день после того, как записался на свой первый семестр обучения в университете Мюнхена в октябре 1967 года. Когда бы ни представилась возможность – то есть когда бы я ни посещал хоть сколь-нибудь официальное социалистическое мероприятие, – я надевал свой единственный спортивный пиджак, потому что он выглядел серьезно и давал мне возможность нацепить красную пуговицу, украшенную чьим-то партийным профилем, который я именовал «Председатель Мао». Мы не упускали возможности фраппировать поколение родителей. И прежде всего мы хотели вызвать их на очную ставку с недавним немецким прошлым, о котором большинство не хотело говорить. В то же время я стремился к интеллектуальной ортодоксии и на любой предрассудок, который у меня был, на любое оценочное суждение, которое я выносил, мною тут же налепливался ярлык «научности». «Быть научным» означало: ты можешь контролировать будущее.
В этом смысле было именно «научной необходимостью» протестовать против американского вторжения во Вьетнам, прикладывая все усилия к тому, чтобы не замечать советской поддержки Вьетконга и армии Хо Ши Мина. Внутреннее обязательство быть частью «регулярных» демонстраций перед американским консульством в Мюнхене вытекало из тех отношений самообмана, на который мы шли. И лучшим подтверждением теории мирового заговора стал момент, когда однажды местная полиция арестовала нескольких из нас перед воротами консульства и заперла в спортивном зале гимназии. В ожидании допроса мы пели «Bandiera rossa» – гимн Итальянской коммунистической партии. (Вероятно, этот выбор мы сделали потому, что существование крупной коммунистической партии в Италии внушало нам надежду на революцию во всем капиталистическом мире.) Воображение мое – очень яркое в те годы – немедленно вызвало передо мною красочные образы самопожертвования в духе «5 мая» («Cinco de Mayo») Гойи и «Свободы, ведущей народ» («La Liberté guidant le peuple») Делакруа. Затем дверь открылась, и офицер полиции выкликнул мое имя. В моем театрализованном сознании настал «роковой момент», но то, что произошло потом, стало не более чем кратким мгновением глубокого унижения с далекоидущими последствиями. Полицейский сказал мне в лаконичной манере: «Д-р Ридль позвонил, и вы можете быть свободны». Фоном всей этой истории – что, скорее всего, типично – было нечто довольно банальное и даже бюрократическое. В Мюнхене я учился на стипендию, полученную от государственной организации Stiftung Maximilianeum; д-р Ридль был директором этой престижной организации. В то же время – что даже важнее – д-р Ридль занимал высокий пост в министерстве, курировавшем баварскую полицию. И хотя я так никогда и не осмелился спросить его об этом, я уверен, что в один прекрасный день д-р Ридль, просматривая список арестованных студентов, увидел мое имя и быстро решил, что мое пребывание в качестве «заключенного» не подходит к образу и ауре, которые предполагаются выданной мне стипендией.