Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умереть от голода, болезней и истощения… законно!
Так чего хочет от него этот мертвый мальчишка? Кто ему виноват?
— Это я виновата! — Даринка подняла полные слез глаза.
Митя поглядел на нее дико.
— Чахотка… Скоротечная… Я… не справилась.
— Даже Живичи-целители не всегда могут справиться, — Митя присел рядом на корточки.
— На Живича у них денег нет.
Сложенные на груди руки мальчишки соскользнули, и его бессильная ладонь раскрылась, словно настаивая. Ведь не Даринку же он обвинял, это было бы и вовсе несообразно! И это обвинение Митя бы не принял. У Даринки есть свои грехи, но этот — не на ней. Не слишком задумываясь, что за обвинения, и почему именно он решает, принимать их или нет, Митя присел на корточки и его пальцы легли в эту требовательно раскрытую ладонь. Чего же тебе нужно?
Руку дернуло, точно прошило перуновой молнией. Радость была… давно. Когда еще было лето и пыль под босыми ногами теплая, и краюху черствого хлеба можно грызть, размачивая колючие крошки на языке. Потом дневную норму на фабрике повысили, и вырабатывать ее не получалось ни у него, ни у матери, а значит, платили меньше. Младшие, еще не способные работать, только пищали от голода, как щенята. А он заливал в пустой живот воды, сколько влезало, перетягивался старым, еще отцовским, кушаком, и шел на смену. После работы тело наполняла тягучая, выворачивающая суставы усталость, а привязавшийся кашель встряхивал желудок — его не унимали ни отвары трав, ни руки матери, обнимавшей его по ночам. Есть хотелось всегда, так что он начинал сосать собственный язык, почти в бреду представляя, что это — кусок мяса. Один из тех голубей, что иногда удавалось поймать — мать тогда варила похлебку с тонкими, как чахлые весенние травинки, мясными волокнами. Тогда на блеклых лицах младших появлялись улыбки. Младшие! Мама! И выработку снова повысили…
Митя хрипло выдохнул сквозь стиснутые зубы, выныривая из чужой памяти, и безошибочно нашел взглядом женское лицо. По щекам такой же черноволосой, как и мальчишка, женщины неостановимо катились слезы, она вытирала их рукавом, а ее пальцы, словно живущие своей, отдельной жизнью, монотонно, не задерживаясь ни на мгновение, продолжала запускать уток ткацкого станка между нитями.
— Она… она продолжает работать? — ошеломленно вырвалось у Мити.
— А что ей еще делать? — безнадежно откликнулась Даринка. — Иначе за сегодня ей не заплатят, а у нее еще двое… живых. И мужа нет.
Митя протянул руку и закрыл мальчишке глаза, пряча за опустившимися веками его обвиняющий взгляд. Полуослепшая от слез женщина замерла на миг, глядя на тело сына. Край расстегнувшегося рукава скользнула между зубцами, и ее пока еще мягко, почти неощутимо потянуло к жадно щелкающими зубцами ткацкого станка.
Митя схватил ее за руку — и дернул на себя. Женщина с размаху врезалась ему в грудь, схватившись руками за плечи, а станок пронзительно взвизгнул, будто злясь, что жертва ускользнула от него, заскрипел и задергался, в клочья раздирая нити.
— Ты что наделала! — подскочившая здоровенная бабища почти повисла на рычаге, останавливая станок. Тяжеловесно, как крейсер, она развернулась к женщине и угрожающе уперла руки в бока. — Оштрафуют дурищу- век не расплатишься!
— А ну, прекрати! — прикрикнула на нее Даринка. — У нее сын умер!
— Повезло мальцу, отмучился, — с абсолютной, подсердечной уверенностью откликнулась бабища. — При нашей жизни матушку-Морану молить надо, чтоб от младенчества к себе прибирала.
Ледяной озноб продрал Митю по спине:
— Не вам решать, — буркнул он и выдавил. — Штраф… сколько?
— Та, мабудь, пятерка…
— Остаток на похороны… или на еду… — с трудом проталкивая слова сквозь сведенное горло, Митя вытащил червонец.
— Шо, паны ясные-распрекрасные, сперва до смерти детишек работой умучиваете, а потом от собственной совести червонцем откупиться норовите? — звонко выкрикнула от следующего станка русоволосая девушка.
— Тихо ты, агитаторша. Расскажут еще. — шикнула бабища, и поспешила выхватить деньги у Мити из рук.
— Та шо там рассказывать. Вона, у паныча батька — главный полицмейстер! — дерзко фыркнула русоволосая.
— Он не полицмейстер, — пробормотал Митя.
— А, один бес! Шел бы ты, паныч, отсюдова, да панночку-ведьму прихватил! Спасибо вам, конечно, за помощь да за гроши, а только больно легко ты из кармана деньги достаешь, видно, что не последние. А у нас без этих рублевок дети с голоду мрут. Идить, идить, нечего тут… Мы уж дальше сами…
— Пойдем. — Митя подхватил Даринку подмышки, поставил на ноги и почти потащил к выходу. У двери она оглянулась, Митя — нет. Не выпуская из рук холодной, как льдинка, ладошки Даринки, он протащил ее через оба цеха и выскочил во двор.
— А ось и вы, паныч! Не сумлевайтесь, коняшка ваш туточки обихожен по первому разряду, — расплылся в улыбке сторож и в подтверждение смачно плюнул на борт паро-коня и до блеска растер рукавом.
Бросать сторожу положенный гривенник было почему-то… нет, не стыдно, а как-то муторно. Сторож кланялся вслед, качая головой, как китайский болванчик, а отвратительное ощущение не проходило.
Митя подсадил Даринку на заднее сидение, сам забрался в седло и раскочегарив автоматон, вывел его за ворота фабрики. Они долго ехали в молчании, пока Митя, наконец, не спросил тихо:
— Почему? Почему вы ходите по этим баракам, фабрикам, к этим… к этим людям? — голос его прервался. Тут было бы уместно напомнить, что барышне из хорошего дома не подобает снисходить до… быдла. Обрывки воспоминаний мальчишки вертелись в голове, переплетаясь с памятью недавно поднятого мертвяка. Что им надо от него, что? Он… он тут совершенно не при чем! Не он виноват в их бедах! Оставьте! Уходите прочь!
Несмотря на плотный завтрак, живот тянуло голодом, какой Митя не испытывал никогда в жизни. Этот голод словно был с ним всегда, впитался в кровь и проник в кости. Но остановиться, легко достать деньги и купить вон, хоть бублик у румяной торговки было