Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы стояли с Катькой недалеко от православного, нашего обычного храма, очень большого. Там шел какой-то праздник, мне показалось – венчание, было много веселых нарядных людей. А мы стояли сбоку, в переулке. Переулок был не обычный – мощеный, дома двухэтажные, стоящие впритык, как в европейских городах. Мы не имели никакого отношения к тому веселью, просто понимали – вот рядом с нами праздник.
Я постучала в деревянную дверь с затененными стеклами. Дверь открыла католическая монашка. Я дала ей тысячу рублей, четко зная, что должна это сделать. Она же показала мне на крохотное зеркальце на стене, размером со старую копейку, мол, не забудь посмотреться.
…Я проснулась темным ноябрьским утром. Ночь, которая называется утро. Надо заваривать Катьке чай, себе кофе, есть, бежать, жить – ночью.
Я посмотрела в темноту за окном, вспоминая свой сон. Что это было? О чем мне пыталось сказать мое мудрое, странное, живущее какой-то своей жизнью подсознание? Почему католическая монашка и чей-то праздник? Почему зеркальце? Я молюсь чужим богам? Да вроде нет. Сомневаюсь в существовании своего, самого истинного? Это есть. Боюсь его гнева и наказания, рассчитываю на помощь, знаю о милости и заботе – и сомневаюсь. Почему? Потому что не все делает так, как прошу? Так вроде и не обещали точного исполнения желаний. Это же не волшебная палочка. Палочку я в детстве так и не нашла. Искала-искала, верила и не нашла.
Когда я в Боге меньше сомневаюсь, я понимаю – это высшая сущность, высшая мудрость. Когда невозможно не верить – прошу. Но часто прошу не о том. Потом, годы спустя, благодарю, что не дали. Когда мама лежала в реанимации, я просила – каждый день ходила в церковь и молила: «Помилуй маму!» Я-то имела в виду – дай ей еще пожить. Но маме жить было уже слишком тяжело. Поэтому тот, к кому я взывала, меня услышал и – помиловал. Мама перестала страдать. Но я-то не о том просила…
– Мам, можно я тебя подержу на руках? – любит баловаться в море и в бассейне рослая, смешливая Катька. – Раскачаю и…
– Нет! – категорически отказываюсь я.
– Тогда не буду тебя бросать в воду. Просто посиди у меня на ручках, весело же!
– Нет!
– Ну почему, мам?
Я не могу объяснить ей, как даже в шутку, в игре страшно чувствуешь себя, когда твой ребенок держит тебя на руках.
Через два месяца после маминой смерти я разбирала пакеты, в которые незадолго до этого судорожно бросала ее вещи: другие родственники дали мне тогда слишком мало времени на сборы. Я достала из пакета один тонометр, а из другого пакета – второй. Один старый, другой новый, запасной. Тонометры абсолютно одинаковые, японские, надевающиеся на запястье «манжетки».
Я взяла и померила себе давление. Просто так, безо всякой задней мысли. У меня оказалось очень высокое давление, 153 на 110.
– Я красная? – спросила я у Катьки.
Та оторвалась от алгебры и посмотрела на меня.
– Да вроде нет.
– Странно. У меня ужасно высокое давление, – сказала я, чувствуя, что в голове моей что-то не то. Или то. Непонятно. Но от самих этих цифр перед глазами мне стало нехорошо.
– Можно я тоже померю? – спросила Катька с детским любопытством.
Она сто раз видела, как бабушка мерила давление. Решительно запихивала руку в маленький аппарат, с трудом застегивала на липучку. Правая рука почти не работала, но от помощи бабушка отказывалась, потому что пыталась хоть что-то делать сама.
– Померь.
У Катьки давление оказалось еще выше, чем у меня. Почти сто шестьдесят на сто двадцать. Мы переглянулись. Я достала из коробочки второй аппарат, новый, вставила в него батарейки. Мы еще раз померили давление. Тот же результат, лишь на несколько единиц ниже. Тогда я взяла свой обычный тонометр, за триста рублей, которым давление меряют в бесплатной районной поликлинике. Нормальный древний аппарат. Один человек слушает, как бьется, пульсирует кровь у другого человека – в сердце и в голове. Это и есть давление.
У меня оказалось совершенно нормальное, мое давление. Как у будущего космонавта, хоть сейчас иди и просись в отряд.
– Господи…
У мамы были два бракованных тонометра, на показаниях которых она основывалась в своем самолечении. Потому что лечить всерьез семидесятилетнего человека, перенесшего несколько инсультов, у нас в стране никто не будет. С ума еще не сошли. Много молодых людей, которым нужна помощь врачей. Говорят, в развитых странах берегут и лечат стариков. У них, у развитых, больше денег? У них есть возможность лечить ненужных? Или им нужны старики, вредные, дряхлые, больные, занимающие жилплощадь, по которой могут бегать маленькие, крепкие, здоровые? Или как-то все вообще не так?
Были в истории человечества цивилизации, которые сбрасывали дряхлых со скалы, потому что было не прокормить, но это точно не наши, не славянские предки. Наши сидели мякиш жевали младенцам беззубыми ртами и сказки сказывали. Тогда – почему?..
Я понимала, что не к кому идти с этой правдой – про японские тонометры и врачебные ошибки. Это и раньше никого не интересовало, а теперь тем более. Куда идти? В суд? В мамину поликлинику? В Министерство здравоохранения? С таким же успехом можно обратиться в Департамент природопользования или Комитет по энергоресурсам. Или в кружок планеризма. Результат будет тот же. Теперь ничего невозможно доказать. Наказывать за это некого. Тем более что самый виноватый человек – не поставщик бракованных тонометров, не районная врач, плохо отличающая инсульт от старости.
Виновата – я. Что забросила маму, что приезжала раз в неделю, а то и реже. Что мало вникала в ее повседневные дела. Что не удосужилась хотя бы себе померить давление новым тонометром. Сбегала в аптеку, сунула маме коробку, чмокнула – и побежала с легким сердцем и чувством исполненного долга в свое прекрасное далеко. Как плохо и как хорошо, что мы не знаем, что нас ждет в прекрасном далеко.
Все можно исправить, пока человек жив. Все, практически все. Пока не наступает тот страшный момент, когда вступают в силу другие законы. Человек еще здесь, дышит, отвечает, улыбается, но все его существо уже подчиняется законам не жизни, а смерти. Как будто раздается гонг и начинается обратный отсчет времени. Я это почувствовала. Увидев маму перед тем, как ее забрали в больницу, я первым делом стала просить у нее прощения. За все. Потому что, задохнувшись, ощутила: пора. И посадила Катьку петь песню бабушке, потому что знала, что больше Катька никогда и ничего бабушке не споет. «На улице дождик, с ведра поливает, с ведра поливает, брат сестру качает…» Мама улыбалась странной улыбкой. Она тоже понимала, что мы с ней прощаемся. Не понимала только Катька. И хорошо. Она искренне, нежно пела бабушке, светилась. А так бы рыдала. И маме было бы больно.
Я часто звонила маме вечером, перед сном, и она жаловалась на давление:
– Лекарства не помогают, дочка!