Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мамин кот был похож на темно-серую пушистую шапку, медленно плывущую по коридору или брошенную на тумбочку в прихожей. Только в отличие от настоящей шапки он мог спрятаться на стуле под скатертью, дождаться и хватануть за руки, сильно, лапой с выпущенными когтями. И, молча посмотрев на тебя оранжевыми глазами, снова свернуться в приятный пушистый калачик. Кота взяли Лёвины родственники. Как раз те, что и подарили маме когда-то маленькую пушистую живую шапку, которая росла, росла, царапалась, кусалась и однажды метнулась из-под стола маме под ноги. Она упала – тяжело, неловко, на больное плечо. Мама просидела в гипсе полтора месяца, а еще через месяц умерла. Наверно, ее очень любил Бог, посылая ей такие испытания.
Первые месяцы после маминой смерти было трудно дышать. Вот уже вернулся аппетит, кое-как вернулся сон. А нормально дышать не получалось, как будто все время не хватало воздуха. И теснило в груди. Словно там был какой-то канал, невидимый, но сильно ощутимый, который связывал меня с мамой. И его перерубили.
Туда уходила и уходила моя энергия, энергия любви, страдания, бесконечной жалости, текла, текла… И ничего не втекало обратно. Наверно, когда-то ученые объяснят, что это такое. И Катькины дети будут проходить в школе в курсе анатомии человека и про мой оборванный канал связи, любви, или как его назвать. И путаться, и рисовать его, и знать, из чего он построен. Из каких неизвестных сейчас частиц, или энергии…
Мы с Катькой часто звоним друг другу одновременно. И раньше так звонили с мамой. Чем, каким органом чувств мама ощущала, что я заболела, когда я была от дома за три моря? И за горами. Что могло пробить тысячу километров и горную толщу в придачу, чтобы позвонить друг другу одновременно? Одна только набирает номер, а другая уже дозвонилась. Одна отвечает:
– Все хорошо! – И смеется, чтобы наверняка убедить.
А вторая говорит:
– По голосу-то нормально. Но вот понимаешь, я такой сон сегодня про тебя видела, и все утро как-то душа не на месте…
Рана, этот оборванный канал, выходящий из души, заживал долго. Мамина душа, если верить православным представлениям, уже у Бога. Уже давно решилось, куда ей пойти – дальше страдать, и теперь уже навсегда, как она страдала всю короткую – в сравнении с вечностью – жизнь. Или отправиться в райские кущи, спокойно пребывать в вечности, с отпущенными грехами, успокоившейся, где она не будет больше ни о чем болеть, мамина душа. Я надеюсь, что все мамины грехи простились ей за то, сколько она в жизни страдала. От несправедливости, от нелюбви, от грубости, от бедности, от болезней.
А если не верится в райские кущи? Может быть, мамина душа уже переселилась в кого-то, только что родившегося. В какую-то птичку. Или в яблоню, которую мы посадили на даче в память о маме. Мне хотелось посадить какое-то деревце, которое будет цвести весной. Расти, расти и цвести. Наверно, что-то в этом есть. Есть же такие древние-древние русские сказки, идущие из дохристианских времен, где мать становится березкой. И разговаривает с детьми, оставшимися на земле, шелестом листьев, колыханием веток…
Ненавижу многоточия, заставляю себя ставить прочные, надежные, жесткие точки. Но как здесь поставишь точку? В моих струящихся мыслях, разлетающихся и вновь собирающихся в один пучок, мучительный, горячий. И снова и снова проворачиваются картины того лета. Вот мама сломала руку, сидит в голубой Лёвиной рубашке, и у нее почему-то так странно изменилось лицо. Вот она на кровати, лежит, смотрит на Катьку и удивляется: откуда же у Катьки вдруг выросли такие красивые ноги. Вот она в сотый раз упрашивает взять какую-то кофточку для Катьки, а я в сотый раз отказываюсь. Ну не нравится мне эта кофточка, и люди не нравятся, которые подарили маме эту дорогую и ненужную вещь, – зачем она Катьке?
Вот вспоминается, как мы поссорились с мамой в августе. И как я ей не звонила. Не звонила и не звонила. Сажала цветы и кусты на даче, косила траву. Покупала Катьке творог и молоко на рынке. Готовила в печке вкусные дачные блюда в глиняном горшке. Была счастлива и самодостаточна. А маме оставалось жить меньше двух месяцев, и она лежала и думала о нас. И еще о чем-то своем, страшном.
Почему она мне не доверяла? Почему она больше доверяла сыну? Почему ничего не видела? Как маленькая…
Мне мама в качестве маленькой девочки не нравилась. Я искала и искала в ней взрослую, умудренную маму, хотела поддержки, понимания.
Если бы можно было открутить ленту времени назад, ну хотя бы на три месяца, ну на четыре, а лучше на год…
За девять месяцев до маминой смерти я проснулась от того, что во сне чей-то голос мне сказал: «Светлану схоронили». Голос был незнакомый, женский, не молодой и не старый, произнес он это отстраненно и сдержанно. Да еще как-то по-старинному… Кто это был? Я решила, что это мои страхи так оформились, в такое странное. Вспоминала постоянно и все ждала, когда же год закончится. Но тот голос сказал правду. Год закончился уже без мамы.
Я не поверила тогда этим словам. Ничего не сделала для того, чтобы этого не произошло. Когда поняла, рванулась – уже было поздно.
Почему, имея все – всех живых родных и близких, – человек не понимает, что только этим можно быть счастливым? Все живы и относительно здоровы. Никто не лежит в больнице, тем более на кладбище, – разве это не повод, чтобы улыбаться друг другу, радоваться каждому дню?
Так я и говорю Катьке, когда она раздражается по пустякам, так говорю и сама себе, когда завожусь от невыносимой подчас суеты, бессмысленности, несправедливости каждодневной жизни.
Но ведь именно так говорила мне моя бабушка, которую я любила, но словам ее не верила.
– Руки есть, ноги есть? – спрашивала бабушка меня в сотый раз.
– Есть, – отвечала я, понимая, что лучше мирно согласиться.
– Глазами своими смотришь?
– Своими, – вздыхала я. – Сквозь очки.
– Ничего, зато двумя. Зубами своими кусаешь?
– Своими.
– Масло, хлеб есть?
– Есть, и я сейчас вообще есть не хочу…
– Вот! Потому что живете очень хорошо! Я в детстве хотела есть всегда, потому что никогда не наедалась!
– Хорошо, бабуль, – кивала я, отлично зная коду.
И кода была обычная.
– И главное – войны нет! Понимаешь?
Я старалась понять, и мне снилась война. Два самых страшных сна, повторявшихся много лет, – что началась война и что умерла мама. И как же хорошо было просыпаться, осознавая, что это был лишь сон.
Нельзя этим злоупотреблять, но когда Катя зарывается, я ей напоминаю о том невидимом и мало ощущаемом счастье, которое у нее есть, – о чистом небе над головой и о моей теплой руке и щеке, к которой она совершенно в любой ситуации может прижаться – права она или не права, первая она сегодня или последняя. Я знаю слова, которые сразу остановят Катю, даже заставят ее заплакать. И не говорю их. Слова о той тонкой невидимой грани, которая где-то рядом, всегда.