Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Застыв рядом с дверью ванной, я поняла, что там – даже мой сделанный еще в феврале набросок цветным карандашом, тот самый, который я вот уже несколько недель прятала за картиной с маяком. Он увидит изображенные мной дико переплетенные тела; запутавшиеся в длинных женских волосах. Иногда, глядя на картину, я видела только эти волосы и вспоминала, как Ди дразнила меня, называя мою мастерскую на чердаке «башней Рапунцель», спрашивая, когда я наконец распущу волосы.
При этом Хью всегда недовольно морщился и даже защищал меня, иногда достаточно резко. «Твою мать вовсе никто не запирал в башне, Ди, – сказал он как-то. – И хватит об этом». Может быть, он решил, что это мимолетное воспоминание о нем, а может быть, где-то в глубине понял, что это правда, и испугался ее. Никто из нас никогда не упоминал, чем кончается сказка, как Рапунцель наконец распускает волосы для принца, а затем бежит от него.
Хью Салливен был самым хитрым человеком на земле. Я почувствовала, как что-то распирает мне грудь. Подойдя к двери Майка, я помедлила. В комнате, освещенной только маломощной настольной лампой, было полутемно.
Хью не отрываясь глядел на моих любовников «В синем море» – я назвала эту работу так, следуя шагаловским любовникам «Над городом». Он стоял спиной ко мне, засунув руки в карманы. Он повернулся, словно начиная новый отсчет наших ночей, медленно перевел на меня взгляд своих глаз, под которыми залегли синяки, и я почувствовала, будто воздух вокруг нас ослепительно вспыхнул от того ужасного, что вот-вот должно было случиться.
– Кто он? – спросил Хью.
Он сидел в кресле в музыкальной гостиной, уставившись в телевизор, примостившийся на столе, покрытом куском старой алтарной завесы. «Ти-би-эс» транслировал кульминацию второго матча, сыгранного «Смельчаками» в один и тот же день. Том Глэвин только что заработал очко. Уит взял карандаш и нарисовал маленькое «к» в карточке для ведения счета, вложенной в самый конец его записной книжки.
В бейсболе было нечто такое, что заставляло его полностью забывать о себе. Игра действовала на него лучше, чем медитация. Он никогда не мог промедитировать больше двух минут, не отгоняя мысль за мыслью или не преисполняясь такого самодовольства, что это занятие теряло всяческий смысл, но он мог сидеть перед экраном, абсолютно поглощенный игрой. Он терялся в напряжении игры, стратегии, хитросплетениях счета – всех этих диаграммах, символах и цифрах. Он никогда не смог бы объяснить отцу Себастьяну или кому-нибудь другому, почему бейсбол для него – такое убежище; он просто знал, что, сидя перед телеэкраном, чувствует себя совершенно свободным. От монастыря. От самого себя.
Перед вечерней аббат объявил о последней «трагедии» Нелл, как он деликатно называл ее самокалечение, попросив монахов молиться за своего возлюбленного повара и друга. Уит стоял на хорах, стоически глядя перед собой, сознавая, что отец Доминик повернулся и смотрит на него. Он подумал о том, как провел вторую половину дня, без толку ожидая Джесси на птичьем базаре только затем, как оказалось, чтобы вернуться и увидеть отца Доминика, расхаживающего по крыльцу коттеджа. Тот первым сообщил Уиту новости, даже про то, что муж Джесси приезжает из Атланты, чтобы побыть с ней. Эту часть сообщения он с особенной интонацией пересказал во всех подробностях.
Уиту не хватило присутствия духа спросить отца Доминика, откуда ему известно все это, и только позже он узнал, что Хэпзиба Постелл, галла, приходила в монастырь и объяснила все отцу Доминику Но почему к отцу Доминику пришла именно Хэпзиба?
Всю вечерню Уит страстно мечтал прийти сюда и с головой окунуться в игру. Он ринулся с хоров, как скаковая лошадь, чтобы успеть на игру до того, как остальные монахи столпятся здесь для проведения запланированного личного времени.
Они неизменно проводили его, смотря вечерние выпуски новостей, которые по большей части ограничивались кратким рассказом Тома Брокау о новом спаде социальной популярности Рейгана. Последний раз, когда он зашел сюда, они смотрели отрывок о том, как «приодеться, чтобы хорошо смотреться», – что-то о костюмах от Перри Эллиса и Келвина Кляйна, – и монахи внимали мелькавшему на экране так завороженно, что ему захотелось вскочить и крикнуть: «Но вы-то носите рясы!» Рясы были чем-то прямо противоположным тому, что рекламировали по телевизору. И они не могли этого не видеть. Поэтому встали и вышли. По выходным брат Фабиан ставил на стереопроигрыватель заслушанную долгоиграющую пластинку, обычно «Кольцо нибелунга» Вагнера. Он так выворачивал громкость, что воздух гудел от басов.
Сегодня вечером, когда монахи пришли и увидели, что Уит распоряжается телевизором, следя за «бегущей строкой», они пожаловались отцу Себастьяну, в верховной юрисдикции которого находилось данное помещение. Отец Себастьян подверг Уита допросу с пристрастием, прежде чем приказать братии прекратить скулеж: ничего страшного, если в кои-то веки они пропустят свои новости. Монахи, все за исключением отцов Доминика и Себастьяна, разошлись по своим комнатам в ожидании вечерней службы.
Ему захотелось разозлиться на них, использовать это как еще один повод, чтобы уйти, но вид шаркающих монахов, в разной степени выражавших свое недовольство, по сути, ничем не отличался от его собственного дерзкого отказа смотреть вместе с ними Брокау или слушать вагнеровских Зигфрида и Брунгильду.
Это внезапно напомнило ему о смысле жизни здесь, с этим старичьем – в произвольно выбранном месте на земле, о мечте оказаться среди людей, связанных несокрушимой жизнеспособностью, знающих секрет совместной жизни. Он приехал сюда с идиотскими понятиями, ожидая увидеть воплощенную утопию – все любят друг друга, зло обращается в добро, каждый готов подставить другую щеку. Однако, как выяснилось, монахи оказались ничуть не совершеннее, чем любая другая группа людей. Постепенно, с некоторым изумлением он понял, что их собрали для хранимого в тайне, но благородного эксперимента – убедиться, действительно ли люди способны жить, связанные узами родства, духовной близостью, и не совершил ли Бог ошибку, создав род человеческий.
В последние дни он постоянно думал, что это значит – быть в монастыре, быть частью его, – возмутительные мысли. Не меньше думал он и о Джесси, что это значит – любить ее, быть частью ее. И это было возмутительно. О ком он совсем не думал, так это о ее муже. Реальном человеке, мужчине, который примчался сюда, чтобы быть рядом с женой в трудную минуту. Как его звали? Ему пришлось напрячь память. Хью. Да, Хью. Это имя вновь и вновь звучало у него в ушах вместе с монотонным гулом стадиона, выкриками игроков и приевшимися командами судей.
Существование Хью стало брешью в сознании Уита, которое он – в целях самозащиты – огородил стеной. Даже теперь, после двух пробежек и загруженных баз, когда, казалось бы, следовало полностью погрузиться в игру. Уит не мог перестать думать об этом человеке. Он ощущал, как Хью, подлинная его суть, все время находился внутри постепенно зреющей опухолью. Ядовитым нарывом, который начал сочиться гноем.
После третьего аута весь стадион стал дружно скандировать, и Уит тоже встал, положив записную книжку на кресло. Он вспомнил о том дне, когда признался Джесси в любви. Они были тогда на птичьем базаре, лежали на расстеленном возле шалаша одеяле.