Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казань тяготеет к оружию, военная память живёт и в том базаре боевой амуниции. Казань, которую увидел Толстой, — ещё жива, жива смесь времён, пыли и славы. Напоена нефтью татарская земля, булькает человеческое варево — мешающее татар и русских, крещенов и староверов, буддистов и хлыстов, скопцов и харизматиков — всё это сотая часть значков с карты религий Приволжского федерального округа.
Есть история, которая могла случиться только в Казани. Профессор Гамулин рассказал про то, как несколько лет назад в Казани и её окрестностях снимали фильм “Время великих булгар”. Киностудия заказала какому-то казанскому заводу чуть ли не сотню бутафорских мечей. Но завод как-то неверно истолковал этот заказ или же, наоборот, отнёсся к нему излишне серьёзно. Рабочие изготовили все мечи настоящими — из рессорной стали. Каскадёры сказали, что даже они не рискнут биться этим оружием. Партия мечей замерла без движения.
Потом явились милицейские люди, осмотрели заводское творчество и вынесли свой вердикт: “И правда оружие”. И велели поэтому выбить на каждом мече номер, как и положено это делать на всякой боевой стали. Что и было сделано. После этого к мечам все охладели. Так и лежали они в недрах милицейского склада несколько лет. Дальнейшая их судьба мне неизвестна. Может, именно с одним из них, завёрнутым в дерюгу, шагает через трамвайные пути престарелая толкиенистка.
Каждый ищет свою зелёную палочку. Каждому — своя вера. Вылился на татарскую землю жидкий холод, выморозил внутреннее и внешнее. Оттого худо было мне, хотелось не выходить из дому вовсе,
а спать как сурку и не изучать утренних теней. Тем не менее я пошёл в университет и стал там говорить с профессором Гамулиным о том, как отец Василия Тёмного, разоривший булгарские города, взял себе титул-имя князя Боголюбского.
Когда Гамулин говорил о русском протекторате над Казанью, мне казалось, что он говорит о битвах греков и персов, но для него это было вполне вчерашнее время, примерно так же чеченцы вспоминали свою депортацию, а старики красноармейцы — время страшных поражений 1941 года. Есть события, о которых вспоминаешь с болью, как о дырке, проделанной каким-то немцем в груди своего деда, а есть те, что свербят неутомимо, потому что это твоя боль и печаль.
Мы вышли из тёплого, натопленного и надышанного старого здания и, обогнув новое, пошли к Кремлю. Заговорили о евроисламе — по ассоциации с евроремонтом — “один еврей, что…”. Я про себя думал, что странное обстоятельство определяет жизнь религии: ислам обручён с нефтью и газом. Особая воля Аллаха, помноженная на частную собственность, — такого подарка не было ни у кого.
Ислам всегда был там, где была нефть. Это была точка сборки: европейское отношение к собственности как к священному праву и нефть как странный предмет, что так нужен неверным.
Это в давние года на экзамене по богословию спрашивали — отвечать с рассуждением или отвечать без рассуждения. Мы разговаривали без рассуждения, но об извилистом и тайном.
Что объединяло разноверцев, так это хлебное вино, им, как и нефтью, делились разные народы моей страны. Мы купили украинской водки и принялись пить её в виду памятника русским воинам, кривой кремлёвской башни и странной летающей тарелки, на которую походило здание цирка.
Гамулин посмотрел в замороженную воду и сказал, как заклинание:
— Сююмбека имела мужей следующих — Джан Али, Сафа Гирей и Шах Али — князя в Касимове.
И замолчал надолго.
Как-то вечером я пошёл в ресторан. Там казанские девушки плясали танец живота. Они плясали его так, будто за окнами был ночной Стамбул. Молодые татарки вертели пупками со следами пирсинга, потом они сорвали платки с лиц, но хоть и сплясали что-то латиноамериканское, татарскую их суть, особые их татарские глаза скрыть было невозможно.
Я снова вернулся к надзирающим за устойчивостью. Там по-прежнему все начинали речи словами “мне кажется”. Эта восточная осторожность, намекающая на видения, мне нравилась. Большая часть всех глупостей, что говорят люди, предваряется словами “на самом деле”.
— На самом деле… — произносит человек и на секунду замирает, потому как не на самом, и дела там никакого, и эта формульная фраза только началие, поднятая для ответа рука.
Я думал об этих делах, а над головой у меня трясся гладкий девичий живот с серёжкой в пупке.
Через несколько дней какой-то блюдущий устойчивость Саурон схватился с надзирающим Гендальфом. Они спорили о переделе мира, вере и праведности.
Я посмотрел на своего друга, сидевшего рядом. Мы отвели глаза от пригожих танцовщиц и заговорили всё о том же — географической поэтике. Архитектор настаивал на том, что стремление писать слева направо — это движение Грозного на восток, к Казани. А движение Петра Первого было абзацем на исторической странице.
Но вокруг нас кипела жизнь. Пока Гендальф бился с Сауроном, я успел понять, что не могу, как жителей зверофермы, отличить их друг от друга. Через заваленные объедками столики ударила невидимая глазу молния. В вытаращенных глазах Архитектора сверкнуло безумие. Оно быстро налилось в белки и выгнуло надбровные дуги.
Архитектор не видел толкиенистской поножовщины и вообще был человеком мирным. Видимо, он вспомнил, как несколько столетий назад восточные люди били кривыми саблями по шеям его предков.
Это был настоящий арзамасский ужас, про который он мне сам и рассказывал. Последним днём августа 1869 года Толстой поехал из Ясной Поляны в Пензу — он хотел купить там Ильмино, имение князя Голицына, и вот пустился в странствие со слугой Арбузовым. Через Тулу он приехал в Москву, первого сентября уже отправился в Нижний, достиг его утром, а к вечеру второго сентября добрался до Арзамаса. Город Арзамас был довольно странен и парен селу на противоположном берегу. Два белых храма стояли друг напротив друга, улицы были пусты и гулки. Толстого поселили в странной квадратной комнате, а всего квадратного он не любил. И вот в этой квадратной комнате он испытал необъяснимый панический ужас — ужас, о котором он вспоминал потом всю жизнь.
Теперь арзамасский ужас медленно двигался ко мне.
А в путешествии отчаяние и ужас всегда сменяются эйфорией. Ты поел — и уже доволен, нашёл ночлег — и рад. Я хорошо помнил свои давние одинокие странствия, когда ничего, кроме