Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, Милочка. Тяжелое время было. Куда ни кинь — всюду клин. У меня ведь тоже одна половина родственников в немецких печах сгорела, а вторая на русских лесоповалах замерзла. А что это вы такое про еврейский вопрос намекали?
— Да уж какие намеки. У меня муж первый — Миша Мендельсон. Вы ведь знаете, я в Ленинграде училась, училище Вагановское закончила. Только век мой балетный недолгим оказался.
— Ну конечно, конечно. Как же не знать про такую квалификацию! Да и знакомы мы уже годочков — дцать. Я и Николая Петровича, батюшку вашего, отлично помню. Я ведь во Всесоюзном обществе охраны памятников карьеру начинал. Такой музейщик был! Энтузиаст! Соловей! Его даже в министерстве все знали, никто отказать не мог. Он и здание новое для музея своего построил, да и вам, я слышал, помог с театром. Только вот про мужа я не знал.
— И мне бы не знать вовек. Все хорошо так начиналось. Мама меня к тетке в Ленинград привезла, когда дед заболел, а та говорит — мол, негде мне вас приютить. Отец еще где-то в армии был. Дора только родилась. Мать во время войны директором детского дома в Вятке работала. А потом там какие-то сверки-проверки. Собрала нас и к отцу вроде поехала. Но у него там тоже любовь фронтовая. В общем, пристроила она Дору в Вятке, а меня, от отчаяния, в училище это привела. Я тощая была, кожа да кости. Впрочем, тогда все такие были. И что удивительно, приняли. Так вот я в театр и попала. Ну, про училище неинтересно. Все как у всех. Интернат на улице Правды, холод собачий, есть хочется все время. И вот заканчиваю я училище, и берут меня в Кировский театр! Вы, Борис Израилевич, какого года? Тридцать шестого? Точно, мы ж юбилей ваш в мае праздновали, совсем памяти не стало. Ну, так вы понимаете, какое это счастье. И общежитие дают, и зарплату. Мне, конечно, родители очень тогда помогали. Они в Подмосковье жили. Отец в Академии военно-инженерной учился. Потом уже в Германию уехали. Но я не про то опять. Голова с этой турбулентностью совсем не работает! А может, и просто не работает…
— А вы винца красненького пригубите. Спасибо, милая девушка, чудесное у вас обслуживание, только трясет слегка. Что вы говорите, грозовой фронт прошли? Ну и славно, славно. И на земле фронт, и на небе. Как же вас зовут, нимфа вы наша воздушная? Слышите, Милочка, Эммой зовут. Мир полон совпадений. Чудесное имя. Чудесное. Как и вы! Благодарю. Нет, спасибо. Больше ничего не нужно. Да, ну и что же там с Мишей этим, с композиторской фамилией?
— С Мишей было все очень плохо. То есть плохо было у меня с мозгами. Нам ведь тогда про дружбу народов и все такое с утра до вечера уши полоскали. Я и не думала, кто он там. Мне фамилия понравилась. Я примерно так рассуждала: «Разве люди запомнят на афише, что танцует какая-то Воронова? А вот Эмилия Мендельсон — это звучит гордо!» Можете себе представить, какая идиотка была?
— Да, неосторожненько вы с фамилией. Это в каком же годочке было?
— В шестьдесят пятом. Я уже пять лет в Кировском танцевала. В солистки вышла. Но до примы далеко было. Видимо, и таланта не хватало, и связей. А Миша, тихий такой, как тень за мной ходил. И с квартиркой, и с едой домашней. У него родители врачи, сам тоже медицинский заканчивал. Ну и решила я, что пора мне имидж, как теперь говорят, поменять. Отец, царство ему небесное, прилетел в Ленинград. Они как раз из Германии вернулись. Демобилизовался после тридцати пяти лет армейской службы и решил на родину, в Сибирь. Я тогда не могла понять, как можно Москву на глушь сибирскую променять, а теперь хорошо понимаю. Помните у Бродского: «Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря?». Недаром политруком на войне был. А мне тогда сказал, что я глупость делаю большую. Но он никогда нам не приказывал. И тут не стал настаивать. Мол, что поделаешь, любовь зла. Я все еще не поняла. Только когда мне в театре прямым текстом намекнули, что никаких Мендельсонов у них в солистках не будет, до меня доперло. А куда уже было деваться? Миша, он как ребенок на дне рождения. Держался за меня, как за игрушку подаренную. Вот так моя неблестящая карьера и покатилась под уклон. Но все бы еще ничего. В театре и не за такое к воде ставят. Танцевала я себе пятого лебедя в третьем ряду, страдала тихонько и уже о ребенке думать стала, как тут самолет этот.
— Это вы про ленинградский процесс?
— Ну конечно. Сейчас мало кто помнит. А тогда какой был ужас! Дымшица и Кузнецова к смертной казни приговорили. За что? Да за то, что мы с вами сейчас с нашим детским театром совершили, — в Израиль полететь хотели. Тогда, в начале семидесятых, ни о какой эмиграции еще и речи не было. Вот они и решили самолет угнать и до Швеции на «кукурузнике» этом долететь. А оттуда уже в Израиль податься. Люди интеллигентные, не Овечкины. Все билеты по своим распределили, чтобы никто чужой не пострадал. Один нож перочинный на всех взяли, и то на всякий случай. Надеялись добром с пилотом договориться. Главное, даже до самолета не добрались, а уже приговоры по полной получили. Дымшица с Кузнецовым Хрущев потом помиловал, они сейчас видные диссиденты, в Америке вроде живут. Я интервью недавно читала. Остальные свои сроки по лагерям отсидели и в Израиль уехали. Они тем процессом будто ключик в двери железной повернули. А что тогда в Ленинграде творилось! У всех обыски, в театре партийное собрание. Меня, как врага народа, клеймили, только что камнями не забросали. Там, среди этих несчастных, был Иосиф Менделевич и еще Сильва Залмансон. Где-то в мозгах у гэбэшников эти фамилии в Мендельсона слились. Мишу каждую неделю на допрос вызывали. Отца его, Исаака Соломоновича, до инфаркта довели. Он на допросе сознание потерял, так и умер в больнице через день. Миша поседел, руки трясутся. Не спал совсем. Ночи напролет с чемоданчиком сидел готовый. Мне предложили — по собственному. Я даже с радостью из театра ушла. Дверь закрыла, и как отрезало. Теперь даже по телевизору балет не смотрю. Потом меня в Комитет вызвали. Такую ерунду всерьез мололи. Про заговор, предательство Родины и прочее. Требовали признание подписать, будто и мы с Мишей в Израиль собирались. Вот тут-то я и сломалась. Не могла больше. Мишу поцеловала и трое суток в поезде спала, пока до родителей ехала. Как меня из Ленинграда выпустили? Бог, видно, спас. Я потом Мишу всего пару раз видела. Когда согласие на его эмиграцию подписывала и на разводе.
— Милая вы моя Мила. Неужто по сей день себя корите? Бросьте. Сколько жен тогда сами на мужей доносы писали, а вы в этой чужой баталии — пострадавшая сторона. Миша-то, наверное, неплохо поживает теперь на исторической родине?
— Не знаю. Может, и поживает, а может, уже и нет. Не интересовалась. У меня, представляете, все еще руки трястись начинают и мурашки по коже, как я про то время вспомню. Насколько глубоко в нас этот страх сидит.
— А уж в нас-то, Милочка, за две тысячи лет сколько того страха накопилось. Я вашего Мишу как живого перед глазами представляю. Это ж образ какой! Всего поколения нашего! У каждого из нас свой процесс за плечами. Да, но что же дальше-то было? Как вы в театральные деятели вышли?
— Мне папа сказал, нечего рыдать. Надо работать идти. Я пошла в детский сад музыкальным руководителем. И так мне там было хорошо, так спокойно. Дети чудесные, воспитатели добрые, никто ни про ленинградский процесс, ни про еврейский вопрос и слыхом не слыхивал. Чистота первозданная. Я поняла — вот оно, мое призвание. Буду с чужими детьми работать, раз своих нет. В Институт культуры поступила. У меня же среднее специальное было. А летом мы с папой в Москву поехали. Он в командировку, в музей Исторический и министерство ваше, а я — буквально тоску разогнать. Он взял младших — Кольку с Нюшкой — и меня воспитательницей. Мама с Дориным сыном сидела. Дора меня на восемь лет младше. У нее к тому времени уже ребенок родился. А я опять одна… Остановились в Подмосковье на той же квартире, где родители жили, пока отец в Академии учился. Там я Костю и встретила. Из Москвы папа без воспитательницы приехал. Оленьку с Марусей родила, институт закончила. Пошла в детский сад работать. И девочки при мне. Только вот тоска где-то червяком засела.