Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно так. Лучше так. Проще так. Но это не выход. Потому что я понимаю порядок вещей. Не повсюду и не всегда. Не во Вселенной. Не в планетарном масштабе и даже не в районном. В отдельно взятой московской квартире. Если сестра в приступе жалости ко мне в самом деле в сырость ударится, то в слезах обязательно кликнет мужа из его берлоги с гигантским телевизором, настроенным на один неизменный спортивный канал. Вот, кстати, кто чисто теоретически должен быть постоянно в тонусе относительно флага. Но что-то внутри меня, распознающее окружающий мир, как эхолот у кита – или не у кита? Или не эхолот? – подсказывает мне: все не так.
Сестрин муж никак не вписывается в мои представления о связи отдельно взятого гражданина с государственной символикой. Это единственное, чем он мне хоть сколько-нибудь импонирует. Тем, что во что-то не вписывается. При этом сомневаюсь, что догадывается о самом факте и о том, что этот тот самый поворот, мимо которого не стоит промахиваться. Смешно.
«Давай-давай, посмейся. Заодно и порежешься, а то прямо красавец писаный, девки на улице падать будут, а падать им не следует, дюже грязно».
«То есть порезаться – это людям на пользу?»
«Все чем можешь».
Однако щека под лезвием надута грамотно, с одной стороны опухоль в помощь, и рука моя как никогда тверда – выспался.
«Макси-и-им! – крикнет сестра. – Ну ты только посмотри на него!»
Прямо в точку. Максим и к гробу моему подойдет с единственной целью – посмотреть. Дабы убедиться, что нет никакой ошибки. Такой удивительно человеколюбивый индивидуум. Хотя мы с ним никогда не ссорились. Ни разу. И квартира моя ему ни с какой стороны не светит. Как и любое другое имущество. Все, что он хотел, – уже у него. Была у меня когда-то доля в семейной даче, отец позаботился. Шикарное, надо сказать, строение. И место не последнее в Подмосковье. Но Максим, мать его… в счёт неведомо каких ремонтов, возникших долгов и обременений, мягко, по-семейному, юридически, мою долю размыл сначала до крох, чуть позже до воспоминаний. Так с прочного, мысленно пестуемого мною финансового берега сполз… оползень. Со всем вместе, что на берегу было. Сестра пыталась встревать, но я сам ее пионерский задор пресёк. Сказал полуправду: «Все равно бы пропил». Полуправда, потому что непременно бы пропил, но при этом мне было бы далеко не все равно.
92
Удивительный говнюк мой свояк. Даже место его в семье определено неправильно. Какой он свояк мне, когда ничего свойского между нами нет и быть не может? А ведь он, именно он превратил мою любимую, обожаемую сестру-близнеца, правнучку уездного доктора, внучку фронтового хирурга, дочь районного терапевта, саму гинеколога с кандидатской степенью, – в раздобревшую и скучную, всем, что нужно для скуки, обеспеченную домохозяйку. И к тому же сверх всякой разумной меры обеспеченную поводами для слез, уныния и… ревности. Последнее ей знать ни к чему. Лишнее. Мне это тоже как коту кепка. Однако же прибилось дерьмо к берегу, спасибо общим знакомым. Отоварить бы его, козла, выражаясь нелитературно, где-нибудь в подворотне. Потыкать бы носом в собственное говно. Да больно здоровый он, черт. Кабан. А у меня после инцидента в милиции и невысокого самомнения, надо сказать, поубавилось. Такой простецкий удар пропустил! От такого тюленя! Даже дёрнуться не сообразил. Или не успел? Конечно же не успел. Хоть за это спасибо полиции – подлечили. Не то нарвался бы на свою голову. Или зарвался? Но тогда голова ни при чем. А она и так…
93
Наша мама называет сестру «сериальным зомби». За постоянно работающий телевизор с отечественным ширпотребом. Каналы-несушки и калиброванный, как яйца на птицефабрике, продукт, только совершенно несъедобный Исключения редки, как в десанте гомики, и также хорошо скрыты за шумом самовосхваления и возвеличивания серости. Достойное кино, готов со скорбью признать, у сестрёнки моей не в почёте. Крепким, неразбавленным, пряным слезам она предпочитает пресные, пережёванные сопли.
А ведь не истёрлись в памяти времена, когда мама подшучивала над ней: «Жадинка ты у меня, Иришка, все таланты себе забрала, что на обоих были расписаны. Быстрая такая, прямо девочка-молния. Двух минут хватило, чтоб братика до нитки обобрать». Добрый такой материнский юмор. И серьёзный, как электричество.
Про меня мама говорила, что мне досталась только дурная наследственность. Остатки после сестриной, я так понимаю, страды. Автор присказки «остатки сладки» был бы пристыжен. И, сука, так глубоко раскаялся, что на всю оставшуюся зарёкся бы искрить прилипчивыми фразочками! Гондон, если быть предельно вежливым.
«А если автор – народ?»
«И что? Народ гондонами не испортишь. Лишить будущего – можно, а испортить – нет. Иногда даже наоборот».
«Прости, что не спрашиваю, откуда узнал».
Говоря о наследственности, мама, разумеется, имела в виду отца. Кого же еще? Еще, по-видимому, отцовскую маму, мою бабушку. Бабулю. То есть исключительно отцовскую ветвь. По материнским, весьма и весьма прямолинейным представлениям о воспитании мне было прописано сознавать, насколько сильно я обременён дурной кровью. И не удивляться своим неудачам, а значит, так мама считала, куда меньше страдать, чем мог бы, ошибочно полагая себя везунком. Как маме удалось поделить близнецов на две разные, для меня и сейчас непостижимо. За всю жизнь ни на шаг не приблизился к ответу, потому что феминизм – это не ответ, это вызов. И еще одна несуразица… За что меня, обречённого жить балбесом, было наказывать? За то, что балбес?
Непосильно обременённый, но недоверчивый, я, тем не менее, сколько мог трепыхался. Исполнял партию лягушки в молоке. «Молоко» не всегда отзывалось на мои старания, но я ничем не отличался от своих сорванцов-сверстников, а кое в чем, в том числе и в учёбе, порой их превосходил. Жил, можно сказать, легко, бесшабашно и весело. Сестрёнка за мной не поспевала, да и не могла, поскольку для этого требовалось отпустить мамин подол. Мама грустно улыбалась моим потугам, понимая сакральное, и терпеливо ждала подтверждения своих прогнозов, не суливших мне ни особой радости, ни удачи.
Лет, наверное, до семнадцати я время от времени тяготился обоюдным непониманием с матерью. Накатывало. Но выбора в предложении не было, и так или иначе, скорее умом, чем не сердцем, я принял сложившуюся систему координат. «В эту музыку, – образно успокоил себя, – я никогда не проникну, могу лишь делать вид». Знаете, есть такое томительное состояние души: «стыдно не понимать». Вагнера, Малевича, Мейерхольда, Неруду. Тут важно не признаваться. Даже самому себе. Такой вот рецепт. Потому что он излечивает от тяжёлого диагноза со стороны такого же общества: «Ну что за тупица?!»
Вот так же и близость с матерью стала частью семейных приличий.
Спустя годы этот сюртук прирос к телу, и мне уже не требовалось притворяться. Притворство стало частью моей личности, а возможно судьбой – так далеко вышло за пределы наших с мамой взаимоотношений. Я прикидываюсь писателем, редактором, человеком, которому интересно жить, хорошим братом, небезразличным приятелем. Да… еще милым пьяницей. При том, что когда сильно выпью – вовсе не мил. В душе, разумеется. Снаружи – сам собою душа и есть.