Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бобби была в исступлении или по крайней мере делала вид, что вне себя от восторга. Похоже, что-то с ней произошло — возможно, пробудились чувства, высвободившиеся из замороженной целины.
— Ох, какой же ты удивительный, — сказала она, — это было просто чудесно. — И продолжала в том же духе, переливая из пустого в порожнее, пытаясь с помощью слов превратить происшедшее пробуждение чувств в буйство страсти.
Не может быть, думал Айтел, чтобы он ошибался. Почти до самого конца она терпела его ласки с натянутой улыбкой, глядя в сторону. Он никогда не чувствовал себя таким одиноким, как в те минуты, когда занимался с ней любовью, а теперь она пытается поверить в то, что произошел грандиозный успех.
— Душенька Чарли, — твердила она, целуя его ресницы, гладя волосы.
Она липла к нему как сладкое желе, и ему потребовалось добрых полчаса, чтобы с ней расстаться. Под конец, когда они целовались на прощание, Бобби посмотрела на него сияющими глазами и сказала:
— Когда же я снова тебя увижу?
— Не знаю. Скоро, — сказал он и возненавидел себя за ложь.
Вернувшись домой, он растер себя жесткой мочалкой и в постели так крепко прижал Илену к груди, что она замурлыкала — он переломает ей кости, тогда Айтел взял ее, причитая: «Я люблю тебя, я люблю тебя», — тело ее было пещерой, в которой он мог схоронить себя. Потом он проглотил таблетку снотворного и погрузился в дрему, из которой его вывел звонок Фэя.
Настало утро, и вместе с ним появилось все, что последние полтора месяца поочередно мучило Айтела. Он страдал в эти часы бдения, как страдают искалеченные люди, дожидаясь часа, когда прекратятся их мучения. Вот так же и Айтел дожидался той минуты, когда Илена проснется и он больше не будет один. Но дожидаясь, он думал лишь о том, что если Илена солгала ему, как солгал ей он, и была с другим мужчиной, затем вымылась и легла к нему в постель, он задушил бы ее. Это было нелепо. Наслаждение, которое он чувствовал, обладая Бобби, нельзя было сравнить с наслаждением, которое дарила ему Илена. Однако если бы кто-то наблюдал за ним с Бобби, то мог бы подумать, что он действительно получает наслаждение, — он ведь издавал указывавшие на это звуки. Какая-то бессмыслица — он же стонал, а вот мысль, что Илена могла издавать такие звуки с другим мужчиной… это уже было мерзко. И Айтел осознал, что должен безраздельно владеть ею.
«Я больше дам ей жизни, — сказал себе Айтел и, весь покрывшись тошнотворным потом, подумал: — Как же я опустился, ох как опустился».
Муншин рассказал лишь часть правды. Он говорил со мной два-три часа в помещении, где стояла рулетка и где мы с Лулу проводили время, уехав из Дезер-д'Ор. Возможно, мы вернулись в ту ночь, когда Айтел посещал Бобби, — так или иначе, мы пропустили почти все, и я ничего не знал ни о новом сценарии Айтела, ни о том, что Колли так часто бывал у него.
Я был слишком занят. Как-то днем Лулу предложила сесть в ее машину, взять с собой ужин для пикника и, переехав границу штата, отправиться за триста миль в ее излюбленное игорное прибежище. Поскольку Лулу не умела ездить по дорогам пустыни со скоростью меньше девяноста миль в час, а я любил скорость в сотню миль, пикник представлялся вполне возможным. Однако получилось так, что мы съели принесенные ею сандвичи в два часа ночи и нам понадобилось бы пятьдесят галлонов кофе, чтобы продержаться на время стоянки.
Я отправился туда, чтобы играть. Половина от четырнадцати тысяч долларов, с которыми я приехал в Дезер-д'Ор, уже исчезла, и я решил, что пора пополнить карман. Я предполагал выиграть большой кусок или потерять большой кусок, и пока мы играли, было и то и другое. Мы приехали туда всего с несколькими сотнями долларов на двоих, но у Лулу был открытый кредит, и я черпал оттуда, пока не понял, что мы не собираемся уезжать. Тогда я закрыл свой счет в банке Дезер-д'Ор.
Мы играли на протяжении двенадцати дней, и играли бы еще тридцать, если бы не приехал Колли и не помешал нам, а мы занимались тем, что делали ставки весь долгий рабочий день игрока с десяти вечера до девяти утра, и в течение этого времени нахлынь волна жары, произойди землетрясение или даже война, мы бы об этом так и не узнали — мы трудились всю ночь, стараясь спать днем, а во время еды Лулу просчитывала серийные номера на банкнотах, чтобы определить счастливый номер на ближайшую ночь, а я страницу за страницей покрывал астрономическими выкладками, пытаясь вычислить систему игры на рулетке. Я нашел одну систему, как раз когда начал терять интерес к игре, и это была система человека сдавшегося: при капитале в тридцать тысяч долларов я мог быть уверен, что выиграю сотню за ночь, или по крайней мере мог быть более или менее уверен, — соотношение было двести пятьдесят к одному в мою пользу; если же я проиграю, то проиграю всё, все тридцать тысяч. Я объяснил эту систему Лулу, и она скорчила гримасу.
— У тебя не кровь течет в жилах, а ледяная вода, — изрекла она.
Лулу играла, как человек-оркестр в час, отведенный для любителей. Она ставила на счастливое число, или на два счастливых числа, или на десять и играла так, пока не надоедало, а потом выбирала любое число — сколько людей за столом или сколько пуговиц на жилете крупье, а потом ставила на красное и черное или на чет и нечет, какое-то время держалась на двойном зеро и снова переходила на два, три, семь или одиннадцать и, словно пару кубиков, меняла сукно рулетки, прилипала к двойкам и тройкам в свои, как она говорила, «вредные часы», к семеркам и одиннадцати, когда все шло хорошо. Выиграв, она взвизгивала от восторга, а проиграв, тяжело вздыхала и порой настолько переставала соображать — а она никогда ничего не помнила, даже не знала правил игры, — что выигрыш на красном мог прокрутиться несколько раз, прежде чем она его заметит и охнет от удивления, или столь же часто не знала, сколько проиграла, потому что слишком долго не подсчитывала свои чипсы. При всем при этом она давала крупье на чай — и сколько давала! — и, ко всеобщему раздражению, часто сорила деньгами. Наблюдая, как она играет, можно было поверить в басню о льве и овце. Рулетка — ее страсть, говорила Лулу всем, кто хотел ее слушать, но играла она со страстью ребенка к десерту или мороженому.
Она, безусловно, раздражала меня. Я был не большим профессионалом, чем Лулу, но у меня был талант — по крайней мере я так считал — и я относился к игре серьезно. Игра была для меня тяжелой работой, и я всегда садился за стол с двенадцатью выкладками в уме, записывая все номера, какие выпадали в ту ночь, и отмечая их красным или черным, чет или нечет, стараясь понять, какая из пяти наполовину разработанных систем перевешивает — выпадет сейчас красное, или очередь за черным, или же закон средних чисел будет серьезно покалечен?
Время от времени я вижу себя в этом большом зале, где люстры в стиле Людовика XIV нахально висят над флуоресцентными трубками, освещающими игорные столы, а за современным баром вдоль одной из стен почти никого нет, кроме туристов, приехавших, чтобы напиться, просадить свои тридцать долларов и продемонстрировать свое боязливое плотоядие англосакса в тропическом борделе. Затем, окинув взглядом сотни людей в зале, вслушиваясь в тишину и сухой звук подпрыгивающего шарика, следующего своим путем по колесу, я вздрагиваю, словно обнаружив, что я голый, и на миг почувствовав себя призраком, и жизнь покажется призрачной. А вот деньги обычно были для меня чем-то реальным — у меня всегда было их так мало, и даже в Дезер-д'Ор мне, словно разбогатевшему деревенскому парню, трудно было купить себе пиджак за восемь долларов или заказать пятидолларовый ленч. Однажды, должен признать, в Токио я сорвал банк в покер, но в то время я был слабым игроком, ничего в этом не понимал, мне просто повезло, как везло Лулу, а теперь, когда я с холодным расчетом, возникавшим, стоило мне подумать о размере зала, а не о вращающемся колесе, ставил двадцать, сорок, восемьдесят долларов и несколько раз их удваивал, относясь к суммам как к цифрам в моем блокноте, это уже говорило о таланте — во мне сидел хладнокровный игрок.