Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцать девятого сентября 1902 года Эмиль Золя умирает у себя дома в Париже, отравившись угарным газом от печки. Не заткнул ли кто-то специально вытяжную трубу? Ходили слухи, что это замаскированное под несчастный случай убийство. У Золя было множество врагов, которые никак не могли простить ему выступления в защиту Дрейфуса. Дорого же ему пришлось заплатить за памфлет «Я обвиняю!». Приговорённый судом к году тюремного заключения, он вынужден был бежать из страны и несколько месяцев скрывался в Англии, чтобы не оказаться в тюремной камере. Вернулся на родину он только после того, как с капитана Дрейфуса были сняты все обвинения.
Понятно, что причина смерти Золя навсегда так и останется загадкой. Страшно ушёл из жизни человек, которого Сезанн продолжал любить несмотря на ссору и на возникшее между ними непонимание, навсегда разлучившее их. Узнав о кончине Золя, Сезанн разрыдался. Закрывшись в своей мастерской, он весь день лил слёзы, оплакивая ушедшую юность, разбитую дружбу, близившуюся к закату жизнь.
* * *
С отъездом из Экса Камуэна и Ларгье Сезанн вновь погрузился в одиночество. Он перестал общаться с супругами Гаске. Эта блестящая пара, претендовавшая на роль «местных знаменитостей», стала раздражать его. Слишком много у них было шума, слишком много пустых разговоров.
Кроме того, разыгрывая из себя восторженного и прекраснодушного поэта, Гаске проявлял излишне настойчивый интерес к работам Сезанна и, получив от щедрот художника несколько его картин в дар, уже видел себя приближённым поэтом великого мастера, воспевающим его талант. Опять кто-то пытался прибрать его к рукам… И Сезанн, который часто без всякой жалости расставался со своими произведениями, щедро раздавая их направо и налево людям, абсолютно не ценивших их в те времена, когда они почти не продавались и стоили гроши, прервал свои отношения со старательно обхаживавшим его Гаске.
* * *
А между тем за смертью Золя последовали глупейшие и премерзкие вещи. Так, в марте 1903 года в «Отеле Дрюо» состоялась распродажа оставшегося после Золя наследства. Его вдова, воспользовавшись этим случаем, выставила на торги девять картин Сезанна, пожелав побыстрее от них избавиться, ибо они никогда ей не нравились.
И именно этот момент выбрал Анри Рошфор для публикации в «Л’Энтрансижан» абсолютно бредовой статьи, в которой он, одержимый желанием свести счёты с ушедшим из жизни Золя, заодно заклеймил и Сезанна, решив, что у друзей детства должны быть одинаковые политические и эстетические взгляды. Вот один из пассажей, характеризующий «стиль» статьи Рошфора, пропитанной ненавистью крайне правого антидрейфусарства:
«Если бы дело было только в детской мазне г-на Сезанна, то об этом и говорить-то не стоило бы; но что следует думать об основоположнике литературной школы, коим мнил себя владелец меданского замка, который поощрял распространение подобной живописной похабщины? И он ещё писал статьи о Салонах, беря на себя смелость указывать, каким должно быть французское искусство! […]
Мы не раз говорили о том, что дрейфусары появились задолго до дела Дрейфуса. Все воспалённые умы, все извращённые души, все эти косоглазые и увечные давно были готовы к приходу Мессии предательства. Когда природу видят так, как её представляют Золя и его придворные художники, нет ничего удивительного в том, что чести и патриотизму вас пытаются учить на примере офицера, продающего врагу план обороны своего отечества.
Патологическая страсть к физическому и моральному уродству ничем не отличается от любой другой патологической страсти».
После появления статьи Рошфора жители Экса почувствовали себя отомщёнными. По ночам пресловутый номер «Л’Энтрансижан» подсовывали под двери тем, кто симпатизировал Сезанну. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Сезанна заставляли расплачиваться за давнюю дружбу с Золя, который никогда не разбирался в его творчестве, теперь же их мазали одним миром… Его даже сделали дрейфусаром, это его-то… Да что уж там, дело прошлое. Поль-младший в одном из писем простодушно сообщил отцу, что отложил для него статью Рошфора. «Нет смысла присылать её мне, — с лаконичной иронией ответил Сезанн сыну. — Я ежедневно нахожу этот номер “Л ’Энтрансижан” у себя под дверью, а ещё мне без счёта присылают их по почте»[246].
Сезанн работает в своей мастерской у Дороги Лов. Ведёт простую и тихую жизнь. Ушли в мир иной его друзья: Валабрег, Марион, Поль Алексис. Лучше всего художнику жилось и работалось в утренние часы. Потом наваливалась усталость. Сахарный диабет сказался на его зрении, привёл к сбоям нервной системы. Следует ли объяснять странную форму горы Сент-Виктуар на его последних работах именно расстройством зрения, как в случае с Тёрнером, у которого в конце жизни преобладал в палитре жёлтый цвет? Сезанн сам подбрасывает нам эту мысль. Казалось, будто проблемы со зрением в последние годы его жизни сыграли на руку тем, кто уже давно обвинял художника в том, что он плохо видит: «Старею, мне уже почти шестьдесят, восприятие цвета, без которого невозможно выстроить свет, стало для меня абстракцией, из-за этого я не могу правильно наложить краску на холст и прорисовать предметы, точки соприкосновения которых слишком тонки и деликатны; это придаёт моим картинам ощущение незавершённости».
Всю жизнь Сезанну казалось, что он не способен довести начатое до конца, и он очень этого боялся. Он часто против собственной воли бросал свои картины на пол пути, словно его преследовал призрак незавершённости. Природа не терпит пустоты, он тоже. В его мастерской у Дороги Лов разворачивалась его последняя битва — с «Большими купальщицами». А ещё он рисовал человеческие черепа с глядящими в небытие пустыми глазницами. Чувствуя приближение смерти, он вернулся к давно забытому им жанру «суета сует»; толчком для этого послужили стихи Бодлера, самые мрачные из них он знал наизусть и часто повторял. Он начал писать портрет садовника Валье, славного, преданного ему человека, который ухаживал за ним, как заботливая сиделка, когда ему было плохо. Вот мнение об этом произведении Филиппа Соллерса[247]: «Я долго стоял перед портретом Валье. На него можно смотреть бесконечно, как на маленькое зелёное облачко над вершиной синей горы Сент-Виктуар, парящей в воздухе и рвущейся ввысь из широко раскинувшейся долины, подчёркнутой на полотне белым. На него можно смотреть так же долго, как на “Больших купальщиц”. Он словно вобрал в себя все портреты Сезанна, все его духовные искания, все его натюрвиванты[248] и стал настоящим гимном жизни»[249].
«Большие купальщицы». Она вернулась, эта тема — торжествующая, всегда неотступно преследовавшая его. Вернулась как воспоминание об отдыхе на берегу реки Арк и юношеских мечтах о том, чтобы рядом появились обнажённые женщины, — круг замкнулся. Эмиль Бернар, некоторое время деливший с Сезанном мастерскую, наблюдал за поведением пожилого художника: вот он спускается в сад, садится, погружается в размышления, затем обходит вокруг дома и поднимается в мастерскую, чтобы опять приняться за работу. В этих сложных композициях ему никак не удаётся решить проблему равновесия: он вновь и вновь всё переделывает. Настоящая оргия плоти в платонической трактовке. В «Больших купальщицах», находящихся ныне в Филадельфии, он дошёл до четырнадцати женских фигур. Эта картина — сезанновская Девятая симфония[250]. «Я каждый день добиваюсь чего-то нового, а в этом-то всё и дело». Он делится с Бернаром своими последними мыслями: «Постольку, поскольку мы пишем картины, мы рисуем. Чем лучше подобран цвет, тем точнее получается рисунок. Контрастность и сочетание цветов — вот секрет рисунка и слепка»[251]. Он словно бы говорил: «Да, милейший Бернар, усвойте этот урок: следует избегать доктринёрства, но теории всё же нужны».