Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томилась ее душа, взоры рассеянно скользили по глянцевитым лепесткам…
Мотя перебрал принесенные Дорконом диски и спросил:
– Вы что предпочтете – «Орфея и Эвридику» или «Дафниса и Хлою»?
Катя поняла, что это – его маленький экзамен и, не отрывая глаз от цветка, сказала:
– Музыку Глюка я очень люблю, но Равель кажется мне более подходящим… сейчас.
Мотя явно остался доволен Катиным ответом, но не мог отказать себе в удовольствии продемонстрировать девушке свое знание музыки:
– А почему вы решили, что я имел в виду Равеля? Недавно для российского, кстати, фильма «Дафнис и Хлоя» Шандор Калош написал диптих для терменвокса и лютни.
Катя смутилась – ни этого режиссера, ни фильма она не знала. Но вышла из затруднения, сказав:
– Понимаю – вы, как физик, конечно, предпочли бы терменвокс. Ведь его изобрел физик!
Теперь смутился Мотя – он как-то не задумывался о том, кто изобрел терменвокс. А Катя, увидев это смущение, добавила:
– Как вы, конечно, помните, это сделал в 1918 году Лев Термен… Он его даже Ленину демонстрировал!
Мотя, обрадованный тем, что эта девушка интересуется историей физики, изобразил, тем не менее, горесть и воскликнул:
– Увы, милая Катя! Ни музыки к фильму, ни диска с балетом Равеля нет, а есть только аудиокнига, да еще на вашем родном русском языке! Текст читает Михаил Козаков. Я был однажды на его выступлении, когда он жил у нас в Израиле. А вы должны его помнить – он играл Педро Зуриту в фильме «Человек-амфибия». Вы видели этот фильм?
Катя тоже светилась радостью – все-таки она выдержала экзамен у этого красавца и такого умного физика!
– Конечно, видела! И очень люблю его… А вот о таком диске я ничего не слышала… Наверно, Доркон раздобыл его специально для меня. Он, Доркон, вообще-то очень славный, и подарки дарит всегда неожиданные и желанные. Недавно он подарил нашей гимназии птенцов горных птиц на радость мне и «оболтусам»… Вот только не понимаю я, что за всем этим стоит, чего он от меня хочет?..
Мотя слушал это с непонятным ему самому раздражением против Доркона. Но разбираться в своих чувствах не стал, а положил диск на квадратную панель вводного устройства, и нажал кнопку.
– Слушайте, Катя! А я попробую уловить музыку текста и по выражению вашего лица понять, что именно в каждый данный момент происходит с Дафнисом и Хлоей. Я использую метод Гамлета, когда он в театре следил за лицом короля.
И, немного рисуясь, добавил:
– Я вообще-то люблю английский язык времен Шекспира, а вот с музыкой русского пока не знаком.
Так Моте удалось, совершенно не смущая простодушия Кати, получить возможность неотрывно смотреть ей в лицо и наслаждаться пластикой ее губ, щек, бровей, видеть блеск ее глаз и по искренней мимике ощущать движения ее души.
Если бы Мотя знал русский язык, он бы понял, что Козаков начал не с текста Лонга, а предпослал ему введение, где привел примеры влияния великого романа на современную литературу. И, в частности, вспомнил стихотворение Дмитрия Кедрина «Цветок»:
Я рожден для того, чтобы старый поэт
Обо мне говорил золотыми стихами,
Чтобы Дафнис и Хлоя в четырнадцать лет
Надо мною впервые смешали дыханье…
Зато Катя, впервые услышавшая это стихотворение известного поэта, с удивлением отметила про себя, что именно в этот момент с куста жасмина прямо на морду лежавшего под ним пса упал самый крупный из цветков, тот самый, желтые бусинки на концах тычинок которого она рассматривала в первые мгновения своего разговора с Мотей…
Но ничего этого Мотя, конечно, не знал. Он просто слушал и смотрел на Катю.
И показалось ему, что незнакомая речь и вправду звучит как музыка, мелодии которой сплетаются из звуков, каждый из которых не имел никакого смысла, но их последовательность образовывала какой-то завораживающий код, проявлявший в душе ответные звуки неведомых струн и все это действо – чтение Козакова, реакция на него Кати, восприятие им, Мотей, этой реакции – создавали здесь и сейчас какую-то особую зону отражений в неких духовных зеркалах, в которой само время перестало течь унылой струей Стикса, а вдруг взбурлило пафосской пеной, да так и застыло в искрящихся переплетениях пленок мириадов пузырей и пузырьков…
Но вдруг один из этих пузырьков… Нет, не лопнул, а наоборот – невероятно раздулся, поглотив все остальные! Длилось это один миг, после чего река Харона снова заструила свой поток, солнце вернулось на небо, зашелестели в вышине березы, тень от крупного воробья лучом черного прожектора растворила на мгновение в своей черноте и плеер, и стопку дисков, и тревожно, по-комариному запищали мелкие пчелы на цветах…
Неожиданно из кустов жасмина послышались странные звуки – то ли детский плач, то ли старушечьи причитания, то ли звериный вой!
Мотя напрягся, вспомнив о волчице, но Катя, которая, как оказалось, вовсе не ощутила ничего необычного, улыбнулась и, в свою очередь устраивая Моте экзамен, спросила на староанглийском:
– Ну, ты понял, что сейчас происходит в мире Дафниса и Хлои? Нет? А он – понял!
И Катя указала Моте на то место, где под кустами, у основания ствола березы, лежал пес – не большой, но и не крохотный, явный местный «дворянин» с большой примесью терьера в своем генофонде. Большие его уши наполовину встали, черная пуговка носа нервно подрагивала, а влажные выразительные глаза смотрели с надеждой и нежностью на Катю.
Мотя от неожиданности того, что Катя перешла на английский язык елизаветинских времен и сказала ему «ты», смутился и заговорил не с Катей, а с псом:
– Ты кто, пес?
Пес посмотрел на Мотю и опустил глаза. За него ответила Катя. Она отнесла смущение Моти к тому, что он не понял ее шутки, а потому говорила уже на современном английском:
– Он тут давно лежит, Еще когда вы только шли по дороге, я его приметила. А как он слушает замечательно! Уши поднял, нос навострил и буквально ни звука не пропускает – я же вижу! И знаешь, на каких словах он вдруг заволновался?
– Конечно, нет! – ответил Мотя. – Откуда же мне знать?
– Так вот, слушай! – торжествующе произнесла Катя. – Он не мог стерпеть унижения Дафниса, когда его упрекнули в бедности – «беден настолько, что пса не прокормит». И, насколько я смогла понять, – фантазировала Катя, – он хотел сказать обидчику, что если хозяин попадает в беду, верный пес прокормит и себя, и хозяина. И, мол, в этом случае пусть обидчик знает – верный пес хорошего хозяина в беде не оставит, даже если придется расстаться со своим добрым именем честной собаки и использовать для этого кладовые и курятник обидчика, не пожелавшего добровольно помочь хозяину…
Мотя покосился на пса с уважением, но, разумеется, это было выражением уважения не к благородному возмущению пса (в которое Мотя, естественно, не верил), а к чувствительной и благородной душе Кати.