Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генуэзская конференция должна кончиться большевистским Брестом — полагает Антанта. Союз Германии и большевиков на основе агрессивных планов тех и других — мечта противников Европы. И наивно было бы ждать, что клочки бумаги — договоры возымеют силу оттого, что они будут подписаны предателями, Лениным, орудием германского генерального штаба, ибо ведь и в Генуе он тоже может быть орудием этим.
Европа втянута в тяжёлые конфликты, которые избудет только орудие и уничтожение большевизма, тогда и у Германии не останется места и почвы для интриг.
Мир мира достигнут будет только тогда, когда из дворца святого Георгия явится его огненный меч.
Вчера, по случаю 1 мая, на улицах опять продавали символические значки — бумажку, на которой изображён надрезанный каравай хлеба. Нож воткнут в этот самый каравай…
Память как-то сохранила откуда-то затерянный рассказ о кошмаре, где вот из такого же каравая хлеба из-под ножа потекла кровь.
Так и чудится, что и тут из-под этого ножа, из этого каравая тоже должна брызнуть самая настоящая, дымящаяся, тёплая человеческая кровь.
В самом деле. В детстве «нелегально» читали мы о том, как прекрасно проходит величавый день 1 мая в Германии и прочих заграницах. Шли величественные описания того, как целые толпы трудящихся, этой новой городской аристократии, сопровождаемые гирляндами разодетых детей, несущих цветы, шествовали к «дворцам труда». Лозунги, которые, вышитые золотом, развивались на шёлковых алых знамёнах, конечно, все были самые лучшие. Свобода, равенство, братство спускались, казалось, на землю собственной своей персоной для того, чтобы принять участие в праздновании.
Так казалось нам, молодым гимназистам, которые во имя сего удирали от уроков и 1 мая, по новому стилю, и 18 апреля — по старому, для выражения солидарности с мировым пролетариатом, авангардом армии труда. Преследования помощников классных наставников, почтенных и непочтенных стариков, разыскивавших нас по лугам и молодым рощам, были, в свою очередь, совершенно ясным выражением жёстких наклонностей буржуазии.
Но жизнь — такая штука, которая несёт сильные разочарования. Уже молодым студентом присутствовал я однажды на празднике 1-го мая в Германии. Толстые пролетарии сидели в «Локале», лакали пиво и слушали оратора. Тогда выступал социал-демократ Франк, убитый потом на войне офицер, тогда член рейхстага и ландтага. Темой дня были новые налоги, которые вводило имперское правительство. На пиво, спички, табак, кофе.
— Пролетарий, — говорил пламенный оратор, — не может больше выпить кружки пива, не заплатив половину пфеннинга казне. Не может выпить кружки кофе. И пусть у каждой хозяйки, которая чиркает на кухне спичкой, загорится свет в голове: «Я не должна давать трудовой четверти пфеннинга на военные нужды».
Так говорил мудрый немец, а я сидел и удивлялся. Разве так привыкли мы, русские, говорить о счастье народа? Неужели этот пошляк, похожий на Лассаля, был вождём и социал-демократом? Где же тут счастье народа, братство всех людей, торжество добра и прочая русская юриспруденция?
Теперь мы стали ещё более скептиками. Я, например, решительно не понимаю: что праздновали, собственно, те добрые люди, которые не вышли на работу вчера. Я разумею не рабочих, связанных профессиональной этикой, интересами и политическими заданиями. Но те служащие, которые отлично разочарованы российской революцией, что, собственно, они-то хотели праздновать…
Конечно, приятно не пойти на службу, лишний раз «прорезать». Конечно, в суматохе и идеологической неразберихе можно урвать и у государства, и у себя кое-что. Конечно, ни о каких красных флагах речи и быть не могло у этих людей. И родилось какое-то такое сумбурное убогое 1 мая, чисто беженское, которого я ещё не видывал…
И символом этой убогости явились те значки, которые носили вчера по улицам. Не свобода, равенство, братство оказались «лозунгами дня», а хлеб. И такой хлеб, из которого из-под ножа течёт горячая кровь русского народа. Двинутые мордой об исторический стол, российские граждане уже не мечтают о высоких материях, как могли они мечтать при старом режиме, а только об одном:
— Подайте мальчику на хлеб. Он Велизария питает…
Они хотят этими крохами накормить огромную Россию, страждущую, униженную, ослеплённую, пожирающую трупы своих сыновей. Россию социалистическую…
Поистине, кровь должна течь из этого хлеба…
Как известно, начало революции в России отмечено было в житейском смысле расцветом барахолки. Конечно, никакой бюджет не мог выдержать, когда при жаловании в 10 000 рублей фунт хлеба стоил 5000. И вся Россия покрылась барахолками и комиссионными магазинами. Продавали всё, что можно. Сначала — предметы роскоши, которые скупали юркие спекулянты, выменивали на хлеб, потом дело дошло до того, что стали продавать и необходимые вещи, и вот город остался одетым в мешки, в рубище. Всё, что было в городе после прекращения коммунистами всякой промышленности, — всё попало в деревню.
Зато деревня зажила. Мешки с бумажными деньгами, пианино, граммофоны, зеркала — весь обиход «буржуазного» городского быта она усвоила себе. А так как она стояла у хлеба, то и не голодовала так, как голодовал город. Вся стать, казалось бы, ей дождаться того времени, когда «станет легче».
Но всякий народ соединён между собой круговой порукой. То, что стало с одним классом, — постигнет и другой. И вот деревня, сравнительно благоденствовавшая первые четыре года революции, тоже зажата беспощадной рукой Царя-Голода, о котором столько брехали марксисты, считая его освободителем.
Деревня стала людоедской — вот каковой факт должен бить воображение и просто прямо в морду всех трубадуров советской власти. Деревне не помогли ни граммофоны, ни пианино, ни шёлковые платья и тонкие дессу на крутых формах её дочерей. «Чужое добро впрок не идёт». И внимательные наблюдатели уже наблюдали процесс обратного переселения скупленных вещей в город, потому что в городе этого самого «хлебушка», как жалостно пишут советские Балалайкины, нет-нет да и перепадёт.
Обнищала деревня, обнищал город. Всё промотано, прожито, пропито в политически коммунистическом пьянстве. Каков народ, таково и государство. Его судьбы одинаковы с судьбами народными. И вот мы видим Россию, стоящую со старыми штанами в руках, стоящую на мировой барахолке.
Золото, казённое и царское, переплавленное также из кулонов и нательных крестов ободранных буржуев, — давно всё промотано, не столько через Внешторг, сколько через рекламирование этого самого Внешторга. Императорские бриллианты, украшения наших царских регалий, растащены, крупные — по музеям, мелкие — сияют в такт фокстротов в ушах упитанных и тренированных до розовости американок. Толстые европейские банкиры носят в карманах портсигары нашего покойного Императора. Целые транспорты ковров отправляются за границу, для того чтобы украсить стены уютных буржуазных домов, где давно уже висят картины, служившие раньше украшением Эрмитажей и дворцов. Шанхай продаёт дивные, тонко вышитые ризы наших священников, парчовая и бархатная роскошь которых обобьёт дуб флорентийских кресел. Но всего этого мало, мало.