Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это привычка к чтению математических работ. Когда встречается трудное место — книгу надо отложить и попытаться самому найти решение. Но для начала четко понять, что же именно неясно. Обозначение? Понятие? Припомнить определение, покрутить его туда-сюда. Логический переход? Попытаться его прописать по шагам. Получилось? Вроде нет. Давай еще раз поподробнее попробуем. Так лучше? Нет, не лучше. Пойти покурить, чайку согреть. А потом по дороге в сортир вдруг — ну ясно же все, как на ладони. Почему сразу не догадался? Дебил, наверное.
Интуиция целого. Да, правильно. Так и есть. Стихи не заканчиваются, потому что не начинаются. Они возникают. И возникают сразу целиком, а вот проявляются постепенно, иногда очень долго не проявляются, но это уже не важно: главное — ты их уже узнал, встретил, как женщину, и влюбился. Она уже есть. Сразу вся. Что там дальше будет, как у вас все сложится — никто не знает, может, и никак не сложится. Стихи — они просто есть. Все предельно конкретно. И нельзя эту интуицию целого нарочно выхватить, вычислить каким-то хитрым алгоритмом. Когда захочет, тогда и придет. Ты просто должен быть готов. Ты ловишь сигнал — крутишь, крутишь ручку настройки и слышишь обрывки слов, незнакомую речь, музыку, но чаще просто шум… И вдруг различаешь отчетливый ясный звук — оно. Это может быть последняя строка или первая или откуда-то из середины, может, вообще не строка, а только ритм — бу-бу-бу. Перед тем, как это случится, почему-то становится холодно, и живот замирает как в скоростном лифте. Потом можно по этому звуку, как по камертону, слова подбирать, и не факт, что подберешь. Но когда другой человек прочитает, он может попасть на ту же волну и тоже услышать — не стихи, нет, а то самое целое, тот первообраз, который порождает стихи, и порождает каждый раз заново. Потому-то они и звучат не как слова, а как открытие мира, как прокол в той обыденной реальности, которая застилает глаза и мешает видеть, — и человек видит другое. И если видит, то он и слова может поменять, подставить какие ему удобнее, понятнее. Не все, конечно, но некоторые запросто.
Стихотворение не кончается, потому что идет по кругу — и вычерчивает границу какой-то идеальной вещи, увидеть которую можно только сквозь стихи, через сильную линзу. А метафоры там или метонимии — это, вообще-то, дело последнее. Хоть в рифму, хоть без рифмы. Это уж как кому сподручнее. А люди — разные, и ловят они разные волны, кто длинные, кто короткие, кто вообще в микродиапазоне работает. Ну и пишут по-разному, и читают разное. Вот примерно так получается.
«Разгуляй». После слета в голове несколько часов гудят гитары. Если долго смотреть на огонь, а потом закрыть глаза, ты продолжаешь видеть цветовые пятна. Так и со звуком. Ты возвращаешься домой после бессонной ночи. Дремлешь в электричке и слушаешь звон. Он то усиливается, то почти смолкает, то тебе кажется, что различаешь слова. Но стоит прислушаться, слова расплываются. Как будто где-то далеко гудит прибой. Ты пытаешься различить слово, мелодию, но ведь их нет, есть только звуковая осыпь, которая тебя постепенно сносит, переливается струнным перебором и гудит, гудит.
И в таком засыпающем и пробуждающемся состоянии ты как в колыбели — весь трепетный, весь в предчувствиях. Мир сместился, смешался, и теперь ты как бы угадываешь его изнанку. Ты как бы понимаешь, что те отчетливые образы и звуки, которые обычно видят твои глаза и слышат уши, — только случайные всплески, слепившиеся из хаоса, они ненадежны, они зыбки, у них нет строгих границ, они перетекают друг в друга. И ты прислушиваешься, прислушиваешься и наконец засыпаешь, а когда просыпаешься — звон стихает. И мир опять отчетливый и строгий. Но ты ведь знаешь, что это только иллюзия. А на самом деле подо всем этим шевелится хаос. И там все твои открытия, там новые миры, там первообразы стихов и великих теорий. Просто трудно расшевелить этот трезвый мир, трудно его поколебать, трудно сделать его разреженным и прозрачным. Но ты пытаешься. Хотя знаешь, что в этом хаосе не только вся красота мира, но и весь его страх и трепет, все вихри и бури. И все равно тебя туда тянет. Так тянет, что ничего с собой поделать не можешь.
10
Светка с Илюшей поругались и разбежались. Малаховка кончилась. Надо было как-то обустраивать дальнейшую жизнь. И тут нежданная везуха. Моя шарашкина контора решила расширяться — мал ей стал дом с башенкой, где она вполне вольготно располагалась.
Вообще-то, занимались мы полной фигней (если взглянуть с высот истины и красоты) — учетом мяса и молока: готовили отчеты для министерства и Госплана. Впрочем, программировать можно было и здесь, и даже очень неплохо программировать.
Но мы растем и крепнем, и новый отдел учета чего-то там решено разместить в пустующем (по недоступным мне причинам) подъезде четырехэтажного жилого дома на Рабочем поселке. И прежде чем туда устремятся бухгалтеры и экономисты с папками, скрепками, сплетнями и склоками, следует сделать ремонт. Во время ремонта подъезд нужно караулить. Зная, что я ищу квартиру, начальник отдела предложил мне пожить в этом подъезде. То, что мне неплохо бы доплатить за мое караульство, — не обсуждалось, а я не настаивал.
Так я поселился один в двенадцати пустых квартирах. Несмотря на радикальное отсутствие мебели, я был почти счастлив — это было мое первое отдельное жилье. Правда, мое оно было только вечером и ночью, а днем происходил какой-никакой ремонт. В основном, конечно, никакой. Не делали эти наши рабочие ничего. И вот что удивительно: в своем последовательном недеянии были они совершенно правы.
Гости у меня бывали редко. Разве что Светка иногда обрушивалась на голову. И жил я прямым анахоретом. Ничего не писал. Мне вдруг все мои сочинения стали едва ли не омерзительны. Зато много читал. Начал я с Гомера, перешел к Платону, продрался сквозь Аристотеля, как сквозь кусты ежевики, прикоснулся к Гегелю и Канту, и так шаг за шагом осваивал неисчислимые богатства мировой культуры. И что-то такое нетривиальное прозревал. В рабочем одиночестве интеллект крепнет.
Я никуда не спешил, но, оглянувшись, даже удивился — насколько много успел. А главное — у меня выработалась привычка к медленному чтению, а оно-то на поверку оказывается самым быстрым.
Я вставал рано утром, отпирал рабочим подъезд, отправлялся на службу и писал программы. Это мне очень нравилось — формальные языки ласкали душу. Я трогал клавиатуру, как купальщик трогает воду: не холодна ли? И бросался вплавь. И постепенно становился настоящим профессионалом.
Но стоило отвлечься от захватывающих занятий, и я вспоминал короткие косы и глаза, серые, как балтийская волна.
Если путь к сердцу мужчины лежит через желудок, то один из путей к сердцу женщины наверняка через вымытую посуду.
В рязановской «Иронии судьбы» есть очень точный эпизод. После многих недоумений и недоразумений Женя Лукашин спрашивает: «Можно я поем?». Надя отвечает: «Ешьте, вон сколько всего». Он ест салат и хвалит: «Вкусно». Ей приятно. Потом он пробует заливную рыбу, и его энтузиазм как-то спадает. Но самое интересное — дальше. Доев салат, Лукашин берет салатницу и моет. Надя делает вид, что не обращает на это никакого внимания, но смотрит и делает выводы. Мужчина моет посуду. Никто его не просил, он продолжает говорить и не обращает на сам процесс никакого внимания — и естественность жеста подкупает. Надя еще не знает, что будет дальше, но ясно, что московский гость заработал какие-то важные очки.