Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, латинская эпиграмма предоставляла в это время полноценную возможность заложить основание известности ученого через посредство пары крепко сколоченных строчек, высеченных на пьедестале памятника либо со смехом передаваемых из уст в уста. О такого рода притязаниях становится известно уже очень рано. Как известно, Гвидо делла Полента{345} желал украсить могилу Данте памятником, и вот к нему со всех сторон стали стекаться эпитафии[543] «от людей, желавших показать себя или почтить также память покойного поэта либо завоевать благосклонность Поленты». На могильном памятнике архиепископа Джованни Висконти (ум. 1354 г.) в Миланском соборе мы пониже 36 гекзаметров читаем: «Господин Габрий де Дзаморейс из Пармы, доктор прав, сочинил эти стихи». Постепенно сформировалась, в основном под влиянием Марциала, а также Катулла, весьма разветвленная литература этого жанра. Беспредельно было торжество автора, когда эпиграмму принимали за античную, списанную с древнего камня[544], или же когда она представлялась всем такой удачной, что ее знала наизусть вся Италия, как, например, некоторые принадлежавшие Бембо. Когда Республика Венеция выплатила Саннадзаро за его хвалебное высказывание в трех двустишиях гонорар в 600 дукатов, это не было щедрым расточительством: эпиграмма почиталась за обращение ко всем образованным людям эпохи, за наиболее концентрированную форму славы. С другой стороны, не было тогда человека настолько могущественного, чтобы ему не могла доставить досады остроумная эпиграмма, и даже люди, стоявшие на самом верху, нуждались в отношении любой надписи, которую они собирались где-либо вырезать, в тщательном и сведущем совете, потому что, например, смехотворные эпитафии были чреваты опасностью быть включенными в сборники для потехи[545]. Эпиграфика и сочинение эпиграмм протягивали друг другу руки: первая основывалась на прилежнейшем изучении античных надписей.
Городом эпиграмм и надписей был и оставался по преимуществу Рим. В этом государстве происхождение ничего не значило, всякий должен был сам позаботиться о своем увековечении; в то же время краткое насмешливое стихотворение было оружием в борьбе с соперниками. Уже Пий II со вкусом перечисляет двустишия, которые его главный поэт Кампано{346} сочинял по случаю всякого хоть сколько-нибудь значимого момента его правления. При последующих папах сатирическая эпиграмма достигла расцвета, а в отношении Александра VI и его приспешников она поднялась до высшей отметки скандальной непреклонности. И если Саннадзаро сочинял свои эпиграммы, будучи в относительно безопасном положении, то другие, пребывавшие в непосредственной близости к двору, шли на величайший риск (с. 78). Как-то однажды Александр VI на 800 человек увеличил свою охрану в связи с восемью угрожающими двустишиями, найденными прибитыми к дверям библиотеки[546]; можно себе представить, как бы он поступил с автором, если бы тот дал себя поймать. При Льве X эпиграммы стали хлебом насущным: не существовало более подходящей формы и для прославления, и для поношения папы, наказания как названных, так и неназванных врагов и жертв, проявления остроумия, злобы, скорби, созерцательности и по действительным, и по вымышленным поводам. Тогда-то по поводу знаменитой группы «Богоматери со св. Анной и младенцем», изваянной Андреа Сансовино{347} для Сан Агостино, за латинские стихи засело не менее 120 человек, разумеется, не столько из благоговения, сколько из желания угодить заказчику этой работы[547]. Этот последний, Иоганн Гориц из Люксембурга, папский референдарий по прошениям, не просто заказал вдень св. Анны службу, но устроил большой литературный банкет в своем саду на склоне Капитолия. Это было время, когда стоило затратить усилия на то, чтобы в одном пространном стихотворении «de poetis urbanis»{348} дать обзор всей толпы поэтов, искавших счастья при дворе Льва, как это сделано Франческо Арсилли[548], человеком, который не нуждался в меценате ни в лице папы, ни в лице кого-либо другого, но хранил свободу речи также и в отношении коллег. После Павла III эпиграмма идет на спад, изведывая лишь единичные взлеты, эпиграфика{349} же продолжает процветать, пока в XVII в. она в конце концов не падет жертвой собственной напыщенности.
В Венеции эпиграмма также имела свою историю, которую мы можем проследить на «Венеции» Франческо Сансовино. Перед поэтами здесь стояла неизменная задача — сочинять девизы (brevi) объемом от двух до четырех строк гекзаметра к изображениям дожей в большом зале Дворца дожей; в девизах должны были содержаться наиболее существенные моменты исполнения соответствующим лицом своих обязанностей[549]. Кроме того, в XIV столетии на гробнице дожа высекалась лаконичная прозаическая надпись, содержавшая одни лишь факты, а рядом — напыщенный гекзаметр или леонийский стих. В XV в. забота о стиле возросла, в XVI же она достигает своей высшей отметки, а вскоре начинается ее бессмысленная противоположность — прозопопея, пафос, превознесение правителей, одним словом, напыщенность. Довольно часто отпускаются колкости, за прямым одобрением именно этого покойного кроется порицание других. Уже очень поздно вновь встречается несколько эпитафий, сочиненных в намеренно упрощенном стиле.
Архитектура и орнаментальное искусство были целиком и полностью ориентированы на то, чтобы дать место надписям, часто многократно повторяющимся, в то время как, например, северная готика лишь скрепя сердце отдает надписям полезное пространство, а если, к примеру, говорить о гробницах, то здесь им отводятся места, в наибольшей степени подверженные угрозе уничтожения, а именно края.
Все, что было сказано нами до сих пор, ни в коей степени не имело той цели, чтобы убедить читателя в самостоятельной ценности этой латинской поэзии итальянцев. Речь шла только о том, чтобы обозначить ее культурно-историческое место и указать на ее необходимость. Уже тогда возникло[550] карикатурное изображение этой поэзии — так называемая макароническая поэзия, главное произведение которой, «Opus macaronicorum», было сочинено Мерлином Кокайо (т. е. Теофило Фоленго из Мантуи). О ее содержании речь у нас еще будет время от времени заходить; что же касается формы (строки гекзаметра и других размеров, вперемешку составленные из латинских и итальянских слов с латинскими окончаниями), то комический ее эффект основан главным образом на том, что эта смесь воспринимается на слух как обыкновенные оговорки, как поток речи не в меру шустрого латинского импровизатора. Соответствующие подражания из смеси немецких и латинских слов не дают об этом эффекте совершенно никакого представления.
* * *
После того как начиная с самых первых лет XIV в. несколько поколений блестящих поэтов-филологов заполонили Италию и весь мир культом