Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видите, он человек сумасшедший, — визгливо поносил он их, — для чего вы привели его ко мне? Царь я Гефский или не царь? Разве мало у меня сумасшедших, что вы привели его, чтобы он юродствовал предо мною? Неужели он войдет в дом мой? Хотите, чтоб я весь чирьями пошел, чтобы меня параличом разбило? Уберите его отсюда, гоните взашей, пока он не навел чуму на все дома наши!
Как видите, я распорядился моим безумием лучше, чем Гамлет своим. Я спас свою жизнь. А он только и сумел отвлечь внимание зрителя от того обстоятельства, что между вторым и последним актом в пьесе не происходит ни единого сколько-нибудь правдоподобного события.
Те же самые люди вывели меня из дворца, а там и из городских ворот, поколачивая и подпихивая с санитарно-гигиенического расстояния длинными палками и тупыми концами копий.
— Куда же мне идти? — сокрушался я. — Саул ищет души моей.
— Ступай в Газу, — заговорщицким тоном посоветовал один из них, — а то еще в Аскалон. Только не рассказывай в Газе, что мы тебя выставили. И не возвещай на улицах Аскалона. Может, они тебя и примут. В Аскалоне сумасшедшие не так бросаются в глаза.
Я, впрочем, решил не ходить ни в Газу, ни в Аскалон, а направить стопы мои назад, в отдаленные места южной Иудеи, и, добравшись туда, обосноваться в пещере Одолламской. В конечном итоге выбор мой оказался верным.
Но в ту ночь меня, безутешно уходившего как можно дальше от города, снова ожидал одинокий ночлег в Богом забытом месте. Когда наконец ноги мне отказали, я присел на рухнувшее дерево у малого озерца в роще, стоявшей невдалеке от развилки дорог. Я повесил гусли на иву и заплакал, вспоминая Гиву, мое блестящее начало и все то хорошее, что случилось со мной в недалеком прошлом и казалось теперь недостижимым вовек. В жизни своей не падал я духом так, как в тот вечер. Куда мне идти? — спрашивал я себя. Даже у изгнанного из Эдема Адама были на этот счет куда более связные соображения, да и обеспечен он был много лучше моего.
Черпая рукой из пруда, я смыл слюну с бороды и вытер лицо рукавом грязного плаща, и кстати, вот что еще доводит меня до белого каления всякий раз, как я вспоминаю дурацкую статую, которую Микеланджело соорудил во Флоренции и которая якобы изображает меня: он изваял меня безбородым, чисто выбритым, без волоска на лице — мало того, выставил перед публикой в чем мать родила, да еще и с необрезанным концом! Если бы этот самый Микеланджело Буонарроти имел хоть малейшее представление о том, как мы, иудеи, относились тогда к наготе, он нипочем не водрузил бы меня в людном месте на пьедестал — со свисающим шлангом и с этой невзрачной, нелепой крайней плотью, с которой ни один уважающий себя еврей не показался бы на люди даже после смерти своей. Нам и всходить-то по ступеням к жертвеннику не разрешалось, дабы не открылась при нем нагота. К тому же в возрасте, в котором он меня изобразил, я был уже слишком занятым человеком, у меня не оставалось времени на то, чтобы, подобно его «Давиду», целыми сутками торчать на одном месте в течение нескольких столетий и ничего не делать — просто-напросто ждать, не подвернется ли что-нибудь интересное, причем с одной лишь пращой на плече, без одежды и даже без набедренной повязки, прикрывающей мою наготу. В общем и целом, работа Микеланджело сама по себе, может быть, и хороша, но ко мне она решительно никакого отношения не имеет. К тому же, если Вирсавия мне не врала, хрен у меня покрупнее, во всяком случае был, чем у этого его изваяния — даже и без дурацкой крайней плоти. Крайняя плоть вообще имеет нелепый вид, и я удивляюсь людям, которые от нее не избавляются. Собственно, мы именно потому и обрезаемся — любим выглядеть красиво. Вот и вся притча. Конечно, изваяние Донателло, тоже, кстати, флорентийское, будет еще и почище, — скандал, святотатство! — но его хоть сообразили засунуть в Баргелло, куда ни один что-то собой представляющий человек никогда и не сунется.
Нет, боюсь, от Микеланджело мы получили не Давида из Вифлеема, что в Иудее, а представление флорентийского педика о том, как мог бы выглядеть красивый израильский юноша, если бы он был голым греческим катамитом, а не крепким, румяным молодым пастухом, который в тот день пешком пришел в Сокхоф с тележкой провианта для трех своих братьев — пришел и остался на поле битвы, чтобы победить отвратительно бахвалившегося филистимского великана Голиафа.
Вот какие еще грустные мысли приходили мне в голову той ночью, проведенной неподалеку от Гефа, приходили, чтобы отравить эту ночь ощущением совершенной надо мною несправедливости. Справедливо ли, что человек, убивший Голиафа, оказался в итоге черт знает в какой, совершенно не заслуженной им дыре?!
В конце концов я уснул, и ресницы мои слиплись от слез, пролитых в забытьи. Когда я проснулся, голову мою покрывала роса, а в локоны набились комья земли. И я сразу почувствовал себя еще хуже. Следя, как утро в розовом плаще росу пригорков топчет на востоке, я чувствовал, как сердце мое обмирает при мысли о том, что никто больше не вспоминает о Голиафе, ни филистимляне, ни израильтяне, и гадал, да был ли он вообще — день, когда я убил Голиафа.
В расположенной на гористой окраине Иудеи, прямо над филистимской равниной, пещере Одолламской, в которой я укрылся после возвращения из Гефа, дела мои стали понемногу принимать более приятный оборот. Впрочем, поначалу веселого было мало, улучшения произошли далеко не за одну ночь. Завернувшись в изодранный плащ, я спал на земле, окруженный какими-то темными тварями, угрожающе менявшими во мраке свои очертания, и размышлял над тем странным явлением, что человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Ну, и еще наблюдал для разнообразия за светляками.
К удивлению моему, по мере того как стали просачиваться и распространяться слухи о том, где я затаился, до меня начали по крутым, обожженным, усеянным валунами склонам добираться люди, желавшие поступить ко мне на службу. Порою они прибредали по одному, порою по двое, по трое, но выпадали и дни, когда я всех пришедших и пересчитать-то не успевал; люди прибывали, вливаясь в набирающий силу поток. И что за люди, вы не поверите! Самая сволочь, отбросы общества. Никчемники. Бандиты и головорезы. Все притесненные, и все должники, и все огорченные душею, все стекались ко мне, и сделался я начальником над ними. Создавалось впечатление, будто каждый бездельник, неудачник, мошенник и разбойник, какой только есть в наших краях, почитает за честь присоединиться ко мне. Скоро пришлось выставлять часовых, чтобы они гнали взашей всех, кроме самых отчаянных и закаленных в бою. Оставшиеся при мне были выносливы, бесстрашны и опытны, ибо жизнь, ведомая преступниками и изгоями в пустынях иудейских, по которым мы стали вскоре скитаться, не для пугливых и слабых, не для людей, разбалованных удобствами, наподобие моих сыновей.
Одним из первых присоединился ко мне Иоав. Он явился сюда в поисках приключений и привел с собою еще двух моих племянников, своих братьев Авессу и Асаила. Да и прочие мои родичи тоже устремились ко мне, страшась за сохранность жизней своих. Опасаясь кровавой бани, в которой искупал бы их Саул, все мои братья и все прочие из дома отца моего, едва прослышав о твердыне, которую я создавал в Богом забытых пещерах Одолламских, притекли ко мне так быстро, как только могли. Имущество, брошенное ими, было конфисковано. Я, разумеется, принял их, даже моих сварливых братцев, коим предстояло, как я по прошествии времени с удовлетворением обнаружил, прожить ничем не примечательные жизни, ничьего решительно внимания к ним не привлекшие. Вскоре у меня набралось около четырехсот человек. Местность мы знали хорошо и были легки на подъем. Едва ли не первым делом я позаботился спровадить подальше отца с матерью, чтобы они не мешались у меня под ногами. Я отправился в Ен-Гадди, а оттуда, перебравшись через Мертвое море, в Массифу Моавитскую, желая выяснить, нельзя ли мне отдать их под защиту тамошнего царя, и он дозволил им приехать и жить у него. Тут пришлись кстати старые семейные связи, которыми я обязан прабабке моей с отцовской стороны, Руфи Моавитянке, они-то и позволили мне с легкой совестью исполнить сыновний долг в отношении моих родителей. Отец к тому времени уже мало что соображал от старости, а страна Моав была в качестве дома престарелых ничем не хуже прочих и позволяла мне отделаться и от отца, и от матери.