Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше Самоваров ничего не знал. Только понизил голос на последнем «как», чтоб ясно стало: самое страшное тоже известно.
Глеб перестал улыбаться.
— Круто, — сказал он одобрительно. — Вы точно — специалист. Дядя Андрей говорил, что вы супер, а я не верил. Слишком вы неказисты. Вот я дурак был! Чего ждать от казистых? Лешка у нас казистый, лучше не надо, а толку? Да, все правильно… Только чего вам от меня надо? Я видел, вы шли за мной. От «Кучума» оглянулся и увидел — идете. И раньше чувствовал, в театре еще, что не отпустите. Вам все эти допросы для чего понадобились? Думаете, дяде Андрею все это нужно? Меня топить? Он этого от вас хотел?
— Этого. Правды.
Глеб задумался.
— Вот как, значит. И он! Ну, да, конечно — в наших газетках вонючих пишут, что это он ее придушил. Как Кеннеди Мерилин Монро. Кретины! А он, значит, выкрутиться хочет, на меня свалить? Не ожидал.
— Почему же свалить? — возразил Самоваров. — Он ведь никого не убивал. Почему бы ему не узнать, кто же убил на самом деле?
— Не докажете! Чем? Чем?
Глеб твердил это, как заклинание и улыбался криво, и столик подталкивал на Самоварова, но уже совсем растерялся, потянулся к спасительной кучумовке. Самоваров ловко схватил бутылку и поставил рядом с собой под стул.
— Так я тебе и сказал, чем докажу, — спокойно ответил он. — Не пей при мне, противно. Я не люблю.
— Да ничего у вас нету! — не сдавался Глеб. — Все равно никто ничего не знает! Если я и дома не ночевал, как, может, Маринка соизволит вспомнить, то что из этого? Не помню я, где ночевал. Пьяный был. У женщины ночевал. Не помню, у какой. Мало ли их? Не помню. И так далее.
— Я так и думал, что ты трус, запираться начнешь, юлить, хлыздить… — вздохнул Самоваров. — Только ерунда все это, ты же и сам понимаешь. Даже папа твой знает, где ты в ту ночь был и что делал. Точнее, сделал.
У Глеба вытянулось лицо:
— Ну это вряд ли!
— Знает, знает! — подтвердил Самоваров. — Затрудняюсь сказать, откуда. Может, просто почувствовал, сложил два и два… Иначе почему он, по-твоему, следствие путает? Скрывает, где он сам тогда ночевал? По секрету тебе скажу: алиби у него железное. Так что это он от тебя следствие отвлекает! Как перепелка хищника от гнезда ведет, отманивает, даже прихрамывать начинает. Вот Геннадий Петрович и прихрамывает. Вероятно, вину за собой знает и…
— Зачем это сейчас? — взорвался Глеб. — Мне ничего не нужно сейчас! А тогда? Тогда где была эта перепелка? Козлом скакала, бодалась! Издавала брачный крик марала… Если б тогда!.. Все было б по-другому.
— Тогда это тогда, — рассудительно возразил Самоваров. — Ничего ведь не вернешь. К примеру, если бы в ту ночь дома посидел, тоже все было бы по-другому.
— Не-е-ет! — протянул тоскливо Глеб. — Все было бы так же. Рано или поздно… Я не жалею, если хотите знать. Только противно очень. Ну, да мне не привыкать! Мне давно уже все противно! Почему, думаете, пью? Кайф ловлю, блаженство неземное? Или кураж? Или облегчения, думаете, ищу? Как бы не так! Плохо мне от водки, тошнит, все нутро выворачивает. У меня ведь тоже язву нашли, как у Леньки Кыштымова. Удивляться нечему — у всех психов обязательно язва. И болит эта штука невыносимо, жутко. Называется кинжальная боль, медицинский термин такой красивый. Меня отсюда на «скорой» увозили! А я все равно пью. Мне тошно, противно жить, и я пью, чтобы противность эту другой противностью перекрыть. Как только скрутит по-настоящему, так сразу главную боль и противность забываешь. Клин клином! Каждый вечер выпил — забыл! Меня тошнит просто! Язва! И все!
«Он таки на Геннашу больше похож, — решил про себя Самоваров, разглядывая Глеба. — На больного, помятого Геннашу в молодой накладочке». Красные и зеленые лампочки замигали — должно быть, на сцену выпрыгнул давешний мужской балет. От этих перемигиваний прояснилось фамильное сходство. Только Глеб был острей, бледнее и бессмысленней Геннаши.
— Вы дяде Андрею доложили уже? — вдруг спросил Глеб. — Нет, ничего у вас не выйдет. Он покроет, он не допустит…
— Не в том дело, — переход был неожиданным, но Самоваров гнул свою линию. — Тебе надо следователю сдаваться. Если хочешь, могу поспособствовать…
— Это с какой же стати? — снова взвился Глеб, чего Самоваров от него никак не ожидал.
— Опять за рыбу деньги! — возмутился он. — Да ты что, в самом-то деле? Ты понимаешь, что ты человека убил?! Жизнь у него отнял! Ты вообще-то хоть что-то соображаешь, или напрочь все мозги пропил?! Как ты с этим дальше жить собираешься?!
— А мне — по барабану все, понятно? — взъярился и Глеб. — Мне все тошно и противно, а я все равно жить буду, ясно вам?! И пить буду водку эту поганую. И драться буду — с этими рожами мерзкими! Я ничего не чувствую, понятно вам?! Даже боли! Даже страха! Пусть меня насмерть забьют!..
Его надо быстренько успокоить, понял Самоваров, иначе он своими криками толпу вокруг себя соберет.
— Слушай, жертва обстоятельств! — повысил голос Самоваров и даже ладонью по столу прихлопнул. — Заткнись, быстро! Смотреть противно! Папа, видите ли мальчика обидел!.. Э-эх… Талантливый человек, а на такие пошлости и глупости растратился!
— Ага, талант! Талантище! Я — Чайка! — Глеб шутовски захлопал руками, изображая крылья. — Кому только все это надо? Каким придуркам? В этой глуши? Все здесь уверены, что я бездарен, и только пьяный кураж меня на сцене вывозит. Я уж и сам не знаю, что вывозит… Но вывозит! На сцене я бог!.. Я — Чайка!.. А, может, и алкаш, и это водка за меня играет, как за Чехова чахотка писала — все эти сиреневые сумерки и охи сереньких людей. Я ничего не понимаю, и мне все равно.
«А в тюрьму ему обязательно нужно, — подумал Самоваров. — Оторвется там от пьянки, может, мозги на место встанут». Вслух же сказал другое:
— Лечиться тебе надо…
— Да бросьте вы! Все испорчено, и ничего не надо! Идите к дяде Андрею, или еще куда — на кого вы там еще работаете? Делайте доклад, тащите кандалы! Я ни о чем не жалею! Я ее задушил! Не мне, конечно, Отелло играть — папина роль. Он любит сложные гримы! А я… Нет, не жалею! Так нельзя с людьми!
— Не понял, — насторожился Самоваров. — Как нельзя?
— Как она. Она кто? Птичка серенькая. Особого рода существо. Сердечко колотится часто-часто, тысячу раз в минуту, и нормальная температура — сорок два градуса. Так, кажется, у них, у пернатых? Человек с таким сердцебиением помирает, а птичка скачет себе… Жила птичка в Нетске. Серенькая! И любила меня страшно — именно страшно становилось, что так не бывает. Серенькая птичка от любви похорошела — все диву давались. И играть вдруг начала, как никто, а ее чуть с первого курса не отчислили. Считалась бездарной! И как я мог подумать, что вдруг за одну минуту с нею такое сделается! Она другая сделалась за минуту, прямо на моих глазах — на сцене, между двух реплик, пусть и шекспировских реплик! И она бросила меня, она увела отца, она убила моего ребенка и стала той вдохновенной и неуправляемой потаскушкой, какой потом ее все знали. Понеслась душа в рай! Зачем она все это делала? Ведь глупо, глупо, без расчета и всяких чувств, я вас уверяю! Я один теперь знаю, кто она. Невзрачная девочка, которая страшно любит меня. А все эти извилистые выкрутасы… что это такое?! Я ей все время, все эти три года доказывал, что мне на нее наплевать. И наплевать!.. Вру, конечно… Но в определенном смысле все-таки наплевать. И она ведь тоже кому-то что-то все время доказывала. Не пойму, что и кому. Шехтман говорит, это у нее творческий процесс так проходил. Бред!