Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит вы не хотели меня видеть? – спросил Клерамбо, наклоняясь над подушкой.
– Не совсем так, – сказал Эдм. – Я не очень стремлюсь к тому, чтобы меня видели.
– Почему же? – добродушно спросил Клерамбо, стараясь придать своему голосу веселый тон.
– Потому что гостей не приглашают, когда находишься не у себя.
– Где же вы?
– Да вот, готов побожиться, что… в египетской мумии. Он указал взглядом на кровать, на свое неподвижное тело.
– Там нет больше жизни, – проговорил он.
– Помилуй, ты живее всех нас, – запротестовал чей-то голос возле больного.
Тут только Клерамбо заметил по другую сторону кровати высокого молодого человека, ровесника Эдма Фромана, дышавшего силой и здоровьем. Эдм Фроман улыбнулся и сказал Клерамбо:
– У моего друга Шастне столько жизни, что он и меня ссужает.
– Ах, если бы я мог ее отдать тебе, – вздохнул Шастне. Друзья обменялись нежным взглядом. Шастне продолжал:
– Я отдал бы только часть того, что получил от тебя. И, обращаясь к Клерамбо:
– Он поддерживает нас всех. Не правда ли, мадам Фанни?
Мать нежно проговорила:
– Милый мой сын!.. Это совершенная правда.
– Вы злоупотребляете моей беззащитностью, – сказал Эдм. – Вы видите, я как труп, не могу пошевелиться, – продолжал он, обращаясь к Клерамбо.
– Вы ранены?
– Разбит параличом.
Клерамбо не посмел расспрашивать о подробностях.
– Вам не больно? – спросил он.
– Мне может быть следовало бы желать боли, все-таки боль еще привязывает нас к берегу. Но, признаюсь, я привык к глухому молчанию тела, с которым я спаян… Не будем больше говорить об этом. По крайней мере дух свободен. Если неверно, что он "agitat molem"*, то он часто от него ускользает.
* Движет косной материей. (Прим. перед.)
– На днях он приходил ко мне в гости, – сказал Клерамбо.
– Не в первый раз. Он часто посещал вас.
– А я считал себя совершенно одиноким…
– Вы помните, – спросил Эдм, – слова Рандольфа Сесилю: "Голос иного одинокого человека способен в течение часа пробудить в нас больше жизни, чем рев пятисот горнов, трубящих не переставая?"
– Это верно также и о тебе, – сказал Шастне.
Фроман сделал вид, что не слышит, и продолжал:
– Вы нас разбудили.
Клерамбо посмотрел на красивые мужественные и спокойные глаза лежащего и сказал:
– Эти глаза во мне не нуждались.
– Теперь они уже не нуждаются, – сказал Эдм. – На расстоянии видно лучше. Но когда я был совсем рядом, я ничего не различал.
– Расскажите мне, что вы видите…
– Поздно уже, – отвечал Эдм, – я немного устал. Хотите в другой раз?
– Я приду к вам завтра.
Клерамбо ушел, а вслед за ним ушел и Шастне. Молодой человек испытывал потребность доверить сердцу, способному почувствовать ее мучительность и величие, трагедию, которой его друг был героем и жертвой. Эдм Фроман, раненый осколком снаряда в позвоночный столб, вышел из строя в полном расцвете сил. Это был один из молодых вождей своего поколения, красавец, пылкий, красноречивый, с бьющей через край жизнью и пламенным воображением, влюбленный и любимый, одержимый благородным честолюбием. Теперь – живая смерть. Мать, вложившая в него всю свою гордость и любовь, смотрела на него, как на обреченного. Горе их было должно быть огромное; но и мать и сын скрывали его друг от друга. Это напряжение их поддерживало. Они гордились друг другом. Мать ухаживала за Эдмом, мыла его, кормила, как маленького ребенка, а он, стараясь быть спокойным, чтобы ее успокоить, носил ее в свою очередь на крыльях своего духа.
– Ах, – говорил Шастне, – надо бы совеститься того, что ты жив и здоров, что у тебя есть руки, чтобы хватать жизнь за шиворот, мускулистые ноги, чтобы ходить и скакать, совеститься того, что ты пьешь полной грудью благодатную свежесть воздуха…
Говоря это, он широко разводил руками, закидывал голову, глубоко дышал.
– И хуже всего, – заключил Шастне, – опустив голову и понизив голос, точно он стыдился своих слов, – хуже всего то, что мне ничуть не совестно.
Клерамбо не мог удержаться от улыбки.
– Да, это не героично, – продолжал Шастне. – И однако я люблю Фромана, как никого на свете. Меня глубоко печалит его судьба… Но ничего не могу поделать. Когда подумаю о своей удаче, о том, что из стольких жертв я один нахожусь здесь в эту минуту здоров и невредим, то мне стоит большого труда сдержать свою радость… Ах, как хорошо жить целым и невредимым!.. Бедный Фроман!.. Вы находите меня ужасным эгоистом?
– Нисколько, – отвечал Клерамбо. – Вашими устами говорит здоровье. Если бы все были так искренни, как вы, человечество не сделалось бы жертвой порочного наслаждения, не находило бы славы в страданиях. К тому же, вы имеете полное право смаковать жизнь после того, как прошли через испытание.
(Он указал на военный крестик на груди молодого человека.)
– Да, я прошел и возвращаюсь к нему, – сказал Шастне. – Но поверьте, тут нет никакой заслуги! Ибо я не сделал бы этого, если бы мог поступить иначе. Не стоит пускать порох в глаза. Порох употребляется теперь для других надобностей. На третьем году войны невозможно сохранить любовь к риску или равнодушие к опасности, хотя бы даже все это было вначале. Было это и у меня, должен сознаться, я был девственником по части геройства. Но теперь давно уже потерял невинность! Она была соткана из невежества и риторики. Как только с этим покончено, нелепость войны, идиотизм бойни, мерзость и ненужность этих ужасных жертв бьют в глаза даже самому ограниченному. Если недостойно мужчины бежать от неизбежного, то не следует также искать то, что можно избежать. Великий Корнель был герой тыла. Герои фронта, каких я знал, были почти всегда героями против своей воли.
– Это настоящий героизм, – заметил Клерамбо.
– Таков героизм Фромана, – отвечал Шастне. – Герой за неимением ничего лучшего, за отсутствием возможности быть человеком,