Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поздней осенью, когда земля жадно ждет снега и готова к нему, а он все не идет, умерла Радмила. Смерть ее очень опечалила Ингвара и Рюрика. Она была им хорошей матерью. Все ее дети с Харальдом умирали один за другим еще младенцами. Рюрик и Ингвар так и остались единственными ее детьми.
Женщины «рус» в Дорестаде обрядили Радмилу в платье из богатых греческих поволок, положили ее на помост из векового дуба, а под помост — веток. Обложили Радмилу подушками и богатой утварью, умастили ее волосы миклегардским маслом, и Харальд, совсем постаревший, почерневший от горя, поднес к веткам огонь. Ветер быстро раздул пламя.
Тризну справляли всю ночь. Харальд выставил столько меда и столько вина (в ту осень виноградники дали особенно добрый урожай), что пьян был весь Дорестад.
А потом Харальд ушел из города в гавань. И сидел там на огромном старом, гниющем у берега драккаре. Драк-кар давно хотели разобрать, чтобы использовать гвозди и дерево для ремонта других судов, но Харальд когда-то не позволил это сделать, и ветхое чудище просто оттащили в дальнюю бухту и забыли о нем. Вот на нем и провел три дня Харальд. И непрестанно пил. И не разговаривал ни с кем, только с умершей Радмилой. Рюрик тогда думал, что это, конечно же, просто от одиночества и старости, потому что нельзя же в самом деле так убиваться по женщине. Дружина все понимала, и только самые молодые спрашивали, почему это конунг не справляет одинокую тризну на своем новом лонгботе.
Ведь у Харальда был новый, лучший драккар — самый быстрый, предмет зависти многих. И голову драконью на нем вырезали лучшие плотники Бирки, да так, что косила эта голова бешеными глазами, словно живая, и высунутый язык ее был покрашен красным, а зубы — белым. Харальд любил свой драккар больше своего дома. Он так и называл его по северному обычаю — хус, что и значит «дом», к большому неудовольствию Радмилы. Но она была женщина и славянка и не могла понять душу мужчины норе, сколько бы лет ни делила с ним постель.
А теперь Харальд тосковал на старой гнилой посудине в дальней бухте Дорестада. И далеко был виден его небольшой костер на палубе. Но никто не мешал конунгу, потому что такой уж это обычай. А на четвертый день, ближе к ночи, Харальд прислал за Рюриком Аскольда.
Аскольд передал просьбу Эфанд — прямо у калитки, не заходя в дом, и ушел. И Рюрик собрался к брату. Харальд сидел на палубе, обложенный подушками, как покойник. И — трезвый, хотя с лицом опухшим. Он сказал:
— Давно хотел говорить с тобой, Рюрик. Сдается мне, кончилось время нашей веселой вольницы: я и ты и все наши хаконы завели себе в Дорестаде дома, скотину, виноградники, жен, детей. Что с нами стало твориться? В лагере бываем редко. Ожирели. Завидовать стали не доблести — имуществу друг друга. Помнишь, как мы делили добычу? Никто ничего друг от друга не прятал, всё клали на общий стол и делили по доблести и справедливости. Теперь — не так. Вижу, идут времена, когда норе бросят свои драккары рассыхаться под летним солнцем. Будем вырывать друг у друга куски земли, как франки. А потом станем мы овцами, которые только и годны, что для стрижки. И тогда придут какие-нибудь другие стригали и начнут стричь нас…
Он вынул из ножен меч и положил перед собой на палубу:
— Это хороший меч, он сработан честным Сигфридом из Хедеби. Я пришел сюда с этим мечом, с ним и уйду.
И мне не нужен плащ из миклегардских золотых поволок — он не греет зимой, и не нужно железное воронье гнездо, что франки зовут короной — мне нужен шлем, чтобы защитить голову от вражеского удара и продолжать бой.
Харальд надолго замолчал, а Рюрик налил себе из кувшина в глиняный стакан вина и залпом выпил. Он хотел сказать, что ожирели они от того, что давно не водил их конунг в большие походы. Но не сказал. Рюрик не любил вина, он предпочитал мед, но Харальд давно пристрастился к рейнским винам и не пил ничего другого.
— Давно, еще перед нашим крещением, — снова заговорил Харальд, — да ты его уже, наверное, не помнишь, мальцом совсем был, — приходили к нам из Аахена монахи и много рассказывали о своем Боге. Так вот… Бога их схватили и распяли на деревянных перекладинах потому, что один из его сотоварищей его предал.
Рюрик взглянул на брата вопросительно, и Харальд продолжил:
— И никто из сотоварищей Бога так за него и не отомстил. А предатель просто взял серебро и ушел. Будь осторожен, брат. Это может случиться со всяким.
— С тобою этого не случалось.
— Я всегда чувствовал того, кто способен это сделать, и убивал его, чтобы избавить от страшного бремени предательства. Ты должен всегда об этом помнить. Ибо конунгом после меня быть — тебе.
Рюрик ничего не ответил.
— Ты храбр в битве, но не безрассуден, и это как раз то, что требуется от конунга. Ты знаешь, кого поставить в центр, кого на фланги, когда вступить лучникам, как обороняться от конницы. Но… Помнишь, прошлой весной мы ходили на англов, и они выставили против нас сильное войско? Я видел тебя в битве: у тебя нет ненависти к врагу. Так сможешь ли ты убить того, с кем делил хлеб и корчагу с медом, если он замыслит предательство? Быть конунгом — значит уметь заметить в глазах даже самых близких к тебе тлеющий уголек измены. Надо уметь видеть коварство других, а для этого надо самому быть коварным. Сможешь ли ты? Вот что меня заботит…
— Может, кто-нибудь другой будет лучшим конунгом? Зачем ты позвал меня? — спокойно спросил Рюрик.
— Вот видишь… Это тоже плохой знак: ты спрашиваешь об этом спокойно. Ты не вскочил сейчас, губы твои не побелели от гнева при мысли, что власть уйдет от тебя к другому.
— Ты прав. Я убиваю, только когда это нужно. — Рюрик помолчал и продолжил: — А если все время стараться высматривать в глазах соратников возможную измену, можно вообще перестать видеть что-либо другое. А можно увидеть ее и там, где ее нет. — Харальд не перебивал. — Но тебе нужно, брат, доказательство того, что я могу понимать коварство? Хорошо. Слушай. Ты позвал сейчас меня. Одного из последних доживших до этого дня Скьольдунгов. Об этом уже знает дружина, ведь ты прислал за мной Аскольда. Значит, дружина понимает, кого ты решил сделать конунгом. И если бы ты сейчас изменил свое решение, для коварного человека это не имело бы никакого значения. И коварный убил бы тебя, и вынес бы потом твое тело к дружине, и сказал бы, что ты пожелал умереть от меча, потому что не желал умирать от старости, потому что хотел войти к Одину как воин, — Харальд чуть вздрогнул при этих его словах, — И никто никогда не узнал бы, что ты хотел сделать конунгом кого-то другого, — закончил Рюрик.
Харальд улыбнулся:
— Хорошо. Ты понимаешь коварство. Я думал и об Ингваре, но Ингвар стал берсерком. Один раз берсерк — это уже навсегда. А из них — плохие конунги…
Харальд надолго замолчал. А потом непривычно дрожащим голосом спросил Рюрика о самом теперь для себя главном:
— А ты смог бы помочь мне войти в Валхаллу как воину? Ведь если я просто умру от старости, во сне… Скажи, ты — смог бы? — Харальд смотрел на него с надеждой.