Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ваши рассказы тоже часто относят к жанру фантазии.
– Это не фантазия. Я не пишу о фантастическом, это ошибка. Я не пишу также об исключительном, я пишу об исключении. Невероятной может стать и самая простая вещь. Главное – как ей распорядится писатель. Как я предполагаю, Гете не был настолько глуп, чтобы считать, что рассказы – это только поразительные и потрясающие истории. Во всяком случае, так о Гете говорит Бабель. Может, он и ошибается, но я с ним согласен. Рассказу нужно иное, ему нужна рука художника, он находится ближе к поэзии, поскольку он компактен, мал, в нем нет места головотяпству. Только настоящий художник может создать качественную новеллу. Это ни в коем случае не принижает роман, но в нем может быть неудачная глава, которую можно уравновесить следующей, исправить, восстановить. В рассказе же с самого первого слова все должно быть как с иголочки. В «Литературных портретах» Горький приводит мнение одного умника, Сведенцова-Ивановича: единственный способ, которым рассказ может затронуть читателя, – ударить его по голове, как палкой, чтобы тот почувствовал, какой он скот. Он показывает, каким напряжением должен обладать рассказ, чтобы постоянно удерживать внимание. Чехова за это и обожают: три странички – и ничего не забудешь. В романе это постоянное напряжение не нужно, его и нельзя поддерживать все 500—1000 страниц. А рассказ – раз, и все! Я, конечно, не говорю, что «раз, и все!» можно сделать за час, на это может уйти неделя, пятнадцать дней, месяц. У рассказа есть самодостаточность, поэтому каждый я публикую отдельно. Рамон дель Валье-Инклан, испанский писатель, который умер в 1930 г., придерживался того же мнения, он даже говорил, что, если бы было возможно, каждое стихотворение надо было бы публиковать отдельным изданием. «Кто-нибудь видел две-три картины в одной раме?» – говорил он.
– Влияет ли та разница, которую вы описываете, на предварительную проработку текста?
– Это самое странное. Я обожаю Флобера, он один из величайших моих учителей. Он заранее планирует все, что он собирается написать, вплоть до мельчайших подробностей – глава первая, вторая, кто что скажет в каждом диалоге, – а затем осуществляет замысел. Хоть я и восхищаюсь результатом, я не могу следовать этому методу: я как будто уже все написал, нет никакого интереса писать дальше, я словно делаю пересказ. Не хватает элемента импровизации, я не мог бы обогатить рассказ элементами, которые дают огромную силу описанию и повествованию, для каждого мгновения. Это так называемое русское письмо. Послушайте такой пример: «Ветер на площади покачивал баранки и связки вяленой рыбы в рогожных палатках, задирал ухо собачонке, сидевшей на возу с сеном». Это абсолютно импровизационно, но видите, какая у него внутри сила? Это из «Голубых городов» Алексея Толстого, одного из менее известных писателей. Он написал очень хорошую биографию Петра Первого. «На сухом тротуаре, около кучи банных веников сидела здоровенная баба в ватной юбке и, повернувшись к площади голой спиной, искала вшей в рубашке. Седой человек в старом офицерском пальто с костяными пуговицами остановился, посмотрел бабе на спину и спросил уныло: „Почем веники?„– „Два миллиарда“, – сердито ответила баба». Она не хотела их продавать, понимаете? Толстой не мог спланировать это заранее со всеми деталями, он создает их в тот самый момент или запихивает в описание то, что сам видел утром. Всегда есть общий план, атмосфера, но детали ты не разрабатываешь. Я и болен все время, потому что пытаюсь сохранить в своей голове целые атмосферы всего с двумя-тремя основными элементами, какими-то персонажами, слегка размытыми, чтобы случайно они не застыли, иначе – все, конец, я не смогу это написать. Вот еще послушайте: «Вот старый еврей, тряся головой, молча тащил за шею гусенка из-под мышки у худого страшноглазого мужика. Гусенок был жалкий, со сломанным носом. Еврей скорбно осматривал лапки и крылья, дул ему в нос, давал цену. Мужик запрашивал: „Это – гусь, его раскорми – кругом сало“. И тащил гусенка за шею к себе. „Он и кушать не может, у него нос отломан. Зачем мне больной гусь?“ – говорил еврей и опять тащил гусенка». Нельзя заранее продумать столько деталей, иначе ты уже все – написал. Это чистая импровизация, и в ней вся сила, ценность силы описания в русских произведениях. Гоголь с утра до вечера. Сюрпризы, сюрпризы. И тебе не надо ожидать того, что ты напишешь. «“У тебя нос сломан!” – кричал мужик нутряным голосом. „Ты гляди, как он жрет“, – и он совал корку, и гусенок жадно давился хлебом». Невозможно спланировать такую сцену. Это мгновенное поэтическое вдохновение, эти реплики невозможно заранее распределить, потому они и удивляют. Это экспрессионистическое описание, меня ему научили русские, но оно было и у меня внутри, оно мое.
Мы многому можем научиться у классиков. Я искал современное в старом. Я обнаружил, что сюрреализм, хоть и взбаламутил воды литературы, сам по себе не оставил наследия. Он просто снабдил нас иным видением, чтобы мы могли видеть новые вещи в старых предметах. Это сделал Бретон с антологией черного юмора. Это пытался сделать и я с более старой греческой литературой. Читая, я начал запоминать и видеть разные вещи. В итоге я начал выискивать все это и выпустил сборник «Необычные истории» в издательстве «Стигми»[18], но, опять же, они не всегда были странными или фантастическими.
– Каких еще греческих писателей вы читаете, помимо тех, кого вы собрали в «Необычных историях»?
– В молодости я прочитал всех прозаиков поколения 30-х годов, но в итоге