Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музей, шум, время, люди, усталость, погода, цемент под ногами, белые стены, лицо Марины — все это стало напоминать волны на пляже. Марко жил так близко к морю, что больше не слышал его рокота. Теперь иногда, когда к нему в атриуме приходят мысли, они такие громкие, что кажется, будто его разум оглушительно кричит.
Очередь уже выстроилась, и Марко проходит вдоль нее, собирая согласия, как и в любой другой день. Наводит фокус на каждое лицо и выжидает момент, когда напряжение выплескивается из глаз. Приноравливается к пространству, к свету, к перформансу.
Марко преодолел себя. Жгучая боль в ногах и пояснице, шее и плечах после того, как он почти три месяца ежедневно выстаивал на цементном полу, склонившись над камерой, отступила. Он чувствует себя легким, почти невесомым. Ему удалось выжить. Соглашаясь на этот проект, Марко отнюдь не думал о нем как о процессе выживания. Он всем сердцем желал в нем участвовать. А теперь все почти закончилось. Он вспоминает вопрос, который задал ему несколько дней назад один из смотрителей: «Когда вы попадете на небеса, что бы вы хотели услышать от Бога?» — «Еще рано!» — пошутил фотограф. Но сегодня ему лишь хочется, чтобы Бог сказал: «Отличная работа».
Он не ожидал ни волнения, которое переполняет сейчас атриум, ни радости, которая отражается в стольких взглядах и лицах. Казалось, будто люди обрели какое-то новое представление о жизни. Умереть сегодня, думает Марко, будет слишком рано.
45
После похорон Даницы Абрамович в Белграде Марина отправилась в квартиру матери, чтобы разобрать ее вещи. В спальне она нашла одежду, рассортированную по цветам: бежевые костюмы, синие костюмы, летние пальто, зимние пальто. Светлые туфли, темные туфли.
На кровати лежало бледно-зеленое стеганое покрывало. Прикроватная лампа, которую никогда не выключали по ночам, в конце концов погасла. В ящике стола до сих пор лежал заряженный пистолет. Марина с детства помнила истории о подвигах матери на войне. На поле боя Даница дала перелить свою кровь отцу, с которым была совершенно не знакома, поскольку не было другого способа спасти его жизнь. Она начала изучать медицину за полгода до нацистского вторжения в тысяча девятьсот сорок первом году. Войо выжил, а когда поправился, снова пошел сражаться. Война продолжалась.
Год спустя все еще сражавшийся Войо наткнулся на группу больных партизан, спасавшихся бегством от наступающих немецких солдат. Он откинул одеяло и увидел ту женщину, Даницу, которая пожертвовала ему свою кровь. Она умирала от тифа. Войо посадил ее на своего белого коня и отвез в безопасное место.
Даница никогда не говорила о войне. Она неизменно молчала, когда Войо рассказывал, как дожидался, притаившись в снегу, пока немцы напорются на взрывчатку, которую он и его люди схоронили в корнях деревьев. Как он был сражен двенадцатью выстрелами в спину и спасся лишь благодаря толстой шинели. Как ему чуть не отрубило руку топором, брошенным из-за реки. Как однажды пришлось съесть собственную мертвую лошадь, а потом он лишился усов, опаленных взрывом.
В квартире, под кроватью матери Марина наткнулась на чемодан, которого никогда раньше не видела. Она разложила его содержимое на зеленом покрывале. В чемодане хранились альбомы с вырезками статей о ее перформансах. Но под альбомами лежал кожаный бумажник с документами, подписанными президентом Югославии Иосипом Броз Тито. Там было указано, что мать Марины участвовала в семи партизанских сражениях с нацистами и получила высшую награду за храбрость. В тысяча девятьсот сорок четвертом году, когда она вела колонну грузовиков с ранеными солдатами в ближайший госпиталь, они попали под сильный обстрел. Целились в топливные баки. Повсюду были пламя и взрывы. Наступил хаос. Но Даница Розич вынесла на собственной спине и на руках тридцать мужчин и женщин, некоторых в полубессознательном состоянии и с тяжелыми ранениями. Волоча их по снегу и каким-то образом уворачиваясь от пуль и гранат, она доставила каждого из них в безопасное место.
46
У себя дома Джейн Миллер наблюдала за Мариной Абрамович по веб-трансляции.
«Сегодня главный день, — думала женщина. — Сегодня главный день».
Поэтому, проигнорировав и грязные вещи, которые она взяла у дочери, чтобы постирать, и муравьев, оккупировавших настенный выключатель, и электронные письма, на которые надо было ответить, Джейн просто сидела и смотрела. Она понимала, что ее судьба каким-то образом связана с судьбой Марины. Когда Марина встала, Джейн тоже должна была встать. Для нее наступило время скорби, и скорбь вечно будет с ней. Карл был такой же частью ее существа, как печень или поджелудочная железа. Горе — таким же осязаемым, как дождь. В каждый отдельно взятый момент от него страдали миллионы людей. Говорят, время лечит, но это вовсе не так. Горе — это рубеж, коренящийся в неизбежном. Джейн чувствовала, что, когда Марина встанет, она, Джейн, займет свое место в шаге от неизбежного. Она пересечет Испанию. Она возьмет с собой свое горе, свою любовь и свои наблюдения за жизнью, продолжавшейся уже пятьдесят пять лет. Здесь, дома, ее дети и дети ее детей будут жить среди собственных неизбежностей. А может быть, это и есть искусство, думала она, потратившая годы на то, чтобы дать ему определение и повесить на веревку для просушки, словно рубашку в ветреный день. «Вот ты какое, искусство!» Ты запечатлеваешь мгновения в самой сердцевине жизни. Мальчик, ожидающий, когда закипят яйца. Толпа, слушающая музыку в парке, гуляющая под дождем или купающаяся в Сене. Свобода, ведущая народ, и дула расстрельной команды, нацеленные на людей у стены. Цветущие кувшинки и мучительный крик, красный квадрат, живущий в каждом сердце, цветовые ритмы пшеничного поля, звезды, кружащиеся в ночном небе. Джейн смотрела на Марину Абрамович в белом платье в этот последний день ее несокрушимой любви. Ибо чем еще был этот перформанс для Абрамович? Актом любви, который говорил: «Вот чем я была, вот чем я стала, путешествуя по местам моей души, моего народа, семьи и предков. Вот чему я научилась. Все дело в причастности. Достаточно крупицы осмысления, чистосердечия и бесстрашия, и мы сможем испытать величайшую любовь. Нечто большее, чем любовь, но у нас нет более подходящего слова». «Как у Канта», — подумала Джейн. Вещь, которая существует, но непостижима, пока вы не усвоите, что она просто есть.
Джейн знала, что некогда она бы попыталась называть