Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама сказала, король должен убраться. Как — это ее не интересует. Но в доме она его больше не потерпит.
Папа сказал, он его приютит, чего бы это ему ни стоило; он требует, чтобы мама была с королем приветлива и нас настраивала в том же духе.
Мама кричала, нам папа не позволяет держать ни кошки, ни собаки, ни даже морской свинки или золотой рыбки, хотя общение с животными благотворно влияет на детей. А теперь для себя самого завел ни рыбу ни мясо!
Папа кричал, при чем тут рыба и мясо, когда речь идет о несчастном короле, попавшем в беду!
Мама вопила, плевать она хочет на несчастных королей-пострадальцев!
Папа вопил, он не оставит несчастного короля-пострадальца, потому что он сердцем чувствует страдания другого.
Мамин голос зазвенел. Это он-то чувствует страдания другого! Да ее от этих слов душит хохот! После чего она долго и громко смеялась, но звучало это не слишком весело.
Тут папа дико захохотал. Именно этого она и не в состоянии понять! Она вообще ничего не понимает, а папу и подавно, потому-то ей и невдомек, как чудовищно важно иметь в доме такого вот куми-орского короля!
К ним присоединился дед. Он привел родителей в чувство. Папа и мама пришли к компромиссному соглашению. Но в чем оно заключалось, трудно было разобрать, так как они уже говорили нормальными голосами. Мы поняли меньше половины. Одно было ясно: Куми-Ори остается в папиной комнате и из нее не выходит. Папа опекает и обслуживает его. Проросшую картошку закупает он же. Что касается мамы и нас, то лучше бы этого Куми-Ори вообще не было. Единственный пункт, по которому договоренность достигнута не была, это — станет ли мама убирать папину комнату.
Перед тем как пойти к себе, Мартина сказала: «Если б у этого Огурцаря была душа, его давно бы и след простыл. Не может он не видеть, что из-за него сплошные скандалы!»
Нику это было недоступно. «Дураки вы, — хмыкнул он, — король — законная игрушка!»
Я опишу свои злоключения с папиными подписями. И как я не мог заснуть. И как это мне все же удалось. Подозрение, которое, к сожалению, не удалось осмыслить как следует.
На следующий день у меня не было времени подумать об Огурцаре. Шел последний пасхальный денечек. Скопилось адски много невыполненных заданий, к тому же назрела одна особая проблема.
Дело вот в чем: недели три назад нам раздали контрольную по математике. Несмотря на то что в каждом примере я напутал самую малость, Хаслингер закатил мне единицу. А под ней нацарапал: «Подпись отца». И три восклицательных знака. От всех других ему и подписи матери больше чем достаточно. Но так как меня он невзлюбил, то решил доконать подписями отца.
Ну, а теперь я уже никак не могу показать папе этот кол. За последний кол мне от него здорово влетело. Он сказал, если я принесу еще один, то не видать мне бассейна как своих ушей. И денег на карманные расходы — тоже.
Поэтому я дома о единице даже не заикался и на очередную математику явился без папиной подписи. В наказание Хаслингер задал мне четыре уравнения со многими неизвестными — и тоже с подписью отца. На следующий день я сдал Хаслингеру четыре уравнения со многими неизвестными и тетрадь для классных работ — без папиной подписи. Тогда Хаслингер увеличил наказание до восьми уравнений. Разумеется, с папиными подписями.
От урока к уроку долги росли в арифметической прогрессии. К завтрашнему дню за мной уже числилось шестьдесят четыре уравнения и шесть подписей отца! А шесть папиных автографов заполучить в шесть раз труднее, чем один. После того как из-за Куми-Ори все пошло наперекосяк, я вообще не мог к нему сунуться.
Деду и маме говорить об этом не стоило. Несмотря ни на что, они все-таки могли передать папе.
Хубер Эрих выдвинул идею — все папины подписи подделать. На его взгляд, это сущие пустяки. Он поступает так всегда. Но Эриху куда проще. Он уже с первого класса ходит в отстающих. И давным-давно начал подделывать подписи. Настоящую подпись его отца учителя в глаза не видели. Я попробовал в блокноте скопировать папину подпись. Но она у него жирная, размашистая, никто ее не подделает!
Я прямо до ручки дошел. От моего взгляда в стене, кажется, должны были образоваться дыры. С особым удовольствием я бы сейчас повыл. А из головы все не шел разговор с Шубертом Михлом, состоявшийся две недели назад по дороге из школы. Мы тащились, как черепахи, поругивая Хаслингера и всю школу. Неожиданно Михл спросил: «Как думаешь, Вольфи, Хаслингер хочет завалить тебя только по математике или по географии тоже?»
За всю свою жизнь я не пугался так, как тогда. Что я могу загреметь на второй год, у меня, честное слово, раньше и мысли такой не было. Да мне это в голову прийти не могло. А ведь если подумать, такой поворот дела был очень даже возможен. Я сложил свои отметки по математике: кол, кол, пара, пара, кол, кол — и разделил полученную сумму на шесть (столько я еще могу сосчитать!). А по географии отметки за контрольные давали и того пуще — одну и одну десятую. В среднем.
Михл пытался утешить меня. «Хаслингер ведь еще два зачета устроит, — предположил он. — Напишешь последние работы на трояк — считай, проскочил!»
Да у Михла просто фантазия разыгралась. На трояк у Хаслингера?! Скорее мир рухнет в тартарары. Всю оставшуюся дорогу я не проронил ни слова. Я не прислушивался больше к утешавшему Михлу. Мой мозг свербила одна мысль: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…» Поэтому в пасхальные каникулы я ничего не учил. Стоило мне открыть портфель и достать тетрадь, как в голове начинало гудеть: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…»
Я действительно каждый день пытался. Результат был один и тот же. В голову не шло ничего, кроме «на второй год». А закинешь портфель в угол — сразу на душе легче становится. И мысли самые разные так и бурлят в голове.
Но сегодня каникулы кончались, и что-то должно было случиться. Я сидел на столе, вертя в руках блокнот, исчерканный папиными подписями (фальшивыми). В комнату вошла Мартина. Ей нужна была моя точилка для карандашей, чтоб все ее карандашики имели изящные носики.
Мартина обожает такие штучки. Ее школьные принадлежности всегда опрятны до отвращения: и тебе запасной стержень для авторучки, и тетради обернуты, в портфеле крошки или там жевательной резинки днем с огнем не найдешь. Даже на треугольниках ничего не выцарапано. Цветные карандаши у нее один к одному. Как она этого достигает, ума не приложу. Красный превращается у меня в огрызок, когда к коричневому я еще не притрагивался.
Как я уже сказал, Мартина зашла за точилкой.
Она все-таки заметила листки, испещренные псевдопапиными подписями, хотя я прикрыл их рукой. А она ведь не без понятия. Сразу смекнула, что к чему. «Это совершенно бессмысленно, — сказала она. — Так ты себе еще больше напортишь».