Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он крепко обнял ее за талию, ощущая жесткий, хрустящий корсет, и пальцами повернул к себе ее лицо для поцелуя.
— Ты и ее так же целовал? — сказала она неживым голосом. — Да? Скажи: да? Мне будет легче. Я переживу.
Он сказал сурово:
— Да.
Но тут же прибавил.
— Все-таки я тебя люблю больше. Ты перевернула всю мою душу. После тебя я весь израненный. Ты очень жестока, Лида.
— Говори, — попросила она слабо.
Он нашел своими губами ее губы. Они были тонки, бессильны и влажны. Он прижался к ним, в туманящем голову поцелуе, потом поднял ее со стула и перенес на диван, чувствуя ее грудь на своей.
— Нет, не надо, — попросила она его. — Знаешь, я хотела бы этого сама, но…
Он целовал ее матовые, пахнувшие ею самою руки, вдыхал их запах, но она ласково и настойчиво цеплялась ими за его руки.
— Ты еще не свободен. Пусти меня. Это — насилие. Когда ты покончишь со своим прошлым, хотя бы официально… Тогда будет другое. Я обещаю тебе. Если даже хочешь, я не стану ждать свадьбы. Ты хочешь? А сейчас пусти…
Она освободилась от него измятая, с развалившейся прической.
— Какой ты!
Застыдившись, она убежала в другую комнату.
Вечером Иван Андреевич решил написать Лиде письмо. Ему вдруг показалось, что их примирение было совершенно случайно, чувственно и потому непрочно. Между нами всегда, время от времени, будет вставать тень Серафимы. С этим необходимо так или иначе покончить.
До рассвета он писал, чувствуя, что слова его все-таки не могут передать самого главного. Он не знал, как ей объяснить, что власть прошлого над ним чисто внешняя. Не мог же он совершенно вычеркнуть Серафиму из своей жизни? Да в этом и не было никакой надобности. Правда, там был ребенок, но чем это могло мешать его чувству к ней, которое было так искренно и полно. Как трезвая и разумная девушка, она должна была это понять.
«Подумай, почему мое прошлое может тебя касаться? — писал он ей. — Ведь между мною и моею прошлою женою как раз не установилось той внутренней духовной близости, о которой я мечтаю в отношениях к женщине. Наша связь поддерживалась чисто внешним образом. Такою она и осталась. Я тебе говорю это с полной искренностью, потому что я же ведь не стану обманывать самого себя. Прошлого нет, я не чувствую его. Но я желаю, чтобы и ты могла сказать мне то же, т. е. что для тебя его тоже нет, ты его преодолела, поняла, что оно — ничто. Если же для тебя это невозможно, то я охотнее примирюсь с полным разрывом, и сделаю это ради тебя же, потому что до сих пор, по крайней мере, я высоко ставил искренность нашего взаимного чувства. Продумай мои слова и сделай выбор».
Он перечитывал по десять раз написанное, делал вставки и добавления, вычеркивал и, наконец, переписал письмо набело, надеясь, что сердцем она должна будет понять остальное.
В конце письма он сделал приписку, что не придет к ней до тех пор, пока не получит ясного, утвердительного ответа на все свои сомнения.
Это письмо он отнес на почту сам и долго стоял в нерешительности у почтового ящика. Потом, зажмурившись, опустил, и тотчас у него явилось сознание, что он поступил благоразумно и честно.
С этой мыслью он лег и встал и ходил целый день. Со службы он нарочно пришел попозднее, чтобы уже наверное застать дома вечернюю почту.
Действительно, Дарья подала ему письмо в знакомом светло-зеленом конверте. В нетерпении он прочел:
«Дорогой! Может ли быть речь о выборе? Лишиться тебя? Пусть ты был десять-двадцать раз женат, но ведь для меня-то останешься моим настоящим, единственным. Сквозь строки твоего письма сквозит как бы неуверенность, что я способна тебя понять. После того, что произошло между нами вчера, для меня уже невозможен возврат к прошлому. Души наши уже соприкоснулись. Я это почувствовала так мучительно-болезненно. Но это ничего, что болезненно. Это пройдет, и останется одна чистая радость. Твоя навеки Лида».
Вечером он пошел к ней.
Парадную дверь вышла отворять она сама. Это он угадал по ее легким, быстрым шагам.
— Сегодня я одна во всем доме. Понимаешь? — сказала она ему трепетным голосом; — Я боюсь тебя впускать. Я не отвечаю за себя.
Она обняла его за шею и, дрожа, прижалась.
— Нет, ты можешь ничего не опасаться, — сказал он, радостно усмехаясь, — потому что я на тебя смотрю не как на свою наложницу (она вспыхнула, и краска медленно и жарко расплылась по щекам), а как на свою жену.
Она потащила его за собой в комнаты.
— Садись и расскажи мне, как же мы будем с тобой жить. Подробно, подробно.
Они уселись у окна и, положив руки друг другу на плечи, опьяненные близостью и взаимным доверием, начали говорить.
— Сначала о ревности! — вскрикнула она. — Всего труднее мне было преодолеть ревность. Знаешь, когда я ревновала тебя к прошлому (теперь я больше не ревную), у меня было такое чувство, будто меня кто душит, и я должна изо всех сил защищаться. Теперь я рассуждаю иначе. Если я ревную, то это оттого, что я зла. Ревность не от чего-нибудь другого, а от поднимающейся внутренней злобы. Ведь ревность тогда, когда убеждаешься, что любимый человек тебе не принадлежит, что его чувства обращены на другую. И тогда не думают о том, что любимому человеку от этого, вероятно, хорошо, а, напротив, хотят сделать ему зло, чтобы ему было больно. Я раньше смешивала ревность и боль, внутреннюю боль от измены близкого человека. Теперь я понимаю разницу. Если бы ты мне теперь сказал, что полюбил другую, я бы почувствовала боль. Боль можно чувствовать, Иван. Это благородно, дозволительно. Я бы даже от боли могла умереть и, наверное, умерла бы. Но ревность, это — желание сделать зло. И когда я в прошлый раз говорила с тобой, я вовсе не хотела в самом деле с тобой расстаться, но мне нужно было тебя мучить, сделать тебе зло. Теперь этого нет. Ты понял меня?
Она широко раскрытыми глазами посмотрела ему в глаза, и в ее серьезном и деловом личике было теперь что-то новое. Они расстались только в глубокие сумерки, когда тихо в передней звякнул звонок. Он пошел отворять наружную дверь, а она торопливо стала зажигать лампу, но стекло у нее выпало из рук и разбилось. Тогда она выскочила в сени вслед за Иваном Андреевичем и, пользуясь темнотою, крепко прижалась к его плечу, шаловливо смеясь. Ее смех передался и ему.
Вошел с улицы Петр Васильевич и, не видя кто ему отворил дверь, подозрительно спросил:
— Кто здесь?
И так было смешно видеть его, пришедшего с улицы со своими скучными, старыми и непонятными мыслями, что ими обоими овладел смех.
— Очень глупо, — сказал Петр Васильевич, раздражаясь: — Лидка, ты? И кто-то еще.
— Мы! — отвечала она, сдерживая смех, и вдруг кинулась отцу на шею:
— Папка, поздравь меня! Я счастлива! Слышишь?