Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С сознанием своего достоинства, глухо побрякивая цепью, отправляется Зубастов в острожную контору. Неутомимо ходит по серой бумаге острожная рука, лист за листом исписывает она.
– Да что ты, окаянный, расходился очень, – ворчал на Зубастого искалеченный Дементьев, отставной солдат, он же и писарь в острожной конторе.
– А ты помалчивай только, старый черт! Видишь какими делами ворочаем, цидулы важнецкие сочиняем. Чем бы лаяться-то вашему генеральскому чину, лучше бы сказали нашему степенству «отдохните, мол, Федор Зиновьевич, не надсаживайтесь свою грудку, да табачку с нами понюхайте». Оно бы и ладно было, – огрызается Зубастов.
– Носом еще не вышел, чтоб в нашу табакерку лезть, много вашего брата здесь перебывает, не напотчуешься.
Перебрасываясь легким разговором то с Дементьевым, то с являющимся в контору почти ежеминутно новым людом, строчит Зубастов свою тайну. Чуть ли не с Адама начал он ее, на каждой странице по десятку статей закона выставил.
На этот раз тайна заключалась не в смотрительских штуках, они береглись на другое время.
Между прочим Зубастов прописывал следующее: «По невинности своей, о коей не раз докладывал вашему высокородию и которую я перед престолом Всевышнего готов клятву подтвердить, претерпеваю я тяжкие страдания и душевные, и телесные. Но сего недостаточно толико мучающему меня року! Обреченный, аки агнец неповинный, влачить дни свои в заточении с людьми, подобными зверям лютым, подвергаю я жизнь свою немалой опасности.
Арестант Иван Николаевич Лобков, содержащийся, как известно вашему высокородию, по подозрению в смертоубийстве, затаил в кровожадной душе своей черную злобу на меня и замыслил лишить меня сокровища, дарованного премудрым Творцом неба и земли. Злобный злодей! Не внял речам вашего благородного благолепного пастыря. В ночь с 23 на 24 ноября вышереченный Лобков, подошед к нарам арестанта Кузьмы Александрова Салдыренки, стал подговаривать его совершить надо мной гнусное убийство, обещая за таковое невыразимое дело десять рублей серебром деньгами и передавая ему большой нож, долженствующий пролить мою кровь…»
Мыльный пузырь начинает приобретать краски.
Чем дальше прописывает Зубастов свою тайну, тем все сильнее и сильнее разыгрывается его фантазия, тем все хитрее подводятся обстоятельства, по которым можно дать полную вероятность замыслу пролить неповинную кровь: два свидетеля видели, как Лобков передавал нож Салдыренке, десять слышали, как шел подговор на убийство и заявлено было согласие. Словом, комар носу не подточит. Зубастов юрист опытный, он хотя я не слушал никаких курсов, да зато жизнь его так слагалась, что приходилось ему часто справляться с законами. Зубастов в четвертый раз сидит в остроге, другой на его месте давно бы попал «в страны сибирские», а он, даст Бог, опять по своей воле погуляет, да еще раза два-три в каменные палаты попадет.
Так взывает в конце своей тайны Федор Зубастов к прокурору:
«Защитите, ваше высокородие! Не попустите во цвете лет погибнуть мне от нечестивой руки и гнусного убийцы! Невинность моя погибнет вместе со мной, а я еще льщу себя сладкой надеждой при помощи Вездесущего Творца и вашего высокородия доказать ее перед праведными судьями. Ваше высокородие! Слава о подвигах ваших гремит из конца в конец вселенной, миллионы облагодетельствованных вами несчастных воссылают к небу жаркие мольбы о продолжении драгоценнейших дней ваших! Внемлите же и на сей раз мольбе злополучного узника, пролейте бальзам на его душу и прикажите через кого следует, на точном основании Уложения о наказаниях и вышедшего наказа судебным следователям, произвести строжайшее исследование о кровавом умысле на мою жизнь вышесказанных Лобкова и Салдыренки, подвергнув их за то достойной казни. Сим вы приобретете новый лавр, и великое имя ваше будет и денно и нощно на устах черноярского мещанина, ныне гражданского арестанта Федора Зиновьева Зубастого».
Открылась великая тайна. Пузырь вышел на славу. Знай только распутывай его следователь, да ломай себе голову, чтобы похитрее изловить гнусных злодеев, замысливших их лишить Федора Зубастого сокровища, дарованного премудрым Творцом. А те-то, те-то потешатся над его благородием: рассказов на целый день хватит, животики все со смеху надорвут, особенно, как сам же Зубастов купно с Лобковым начнут следователя и попа представлять. Знатно надули! Комедии не нужно.
При каждом доносе, а особенно доносе такого рода, вам, конечно, представляются тотчас же потрясающие сцены, драматизм положения, сильные характеры. Мрачные стены каземата, бряцание цепей, ночь, освещенное чуть прокравшимся через железную решетку лунным светом страшное лицо злодея, подговаривающего товарища совершить кровавое дело, и прочее, и прочее. Не бойтесь, ничего подобного не было, да и впереди никаких эффектов не представляйте. Мыльный пузырь разлетится таким же образом, как и начался, сам с собой, без всяких поползновений над драматизм.
Какая же потребность пускать острожным эти, ни к каким результатам не ведущие, мыльные пузыри?
Тоска. Тяжело сидеть в арестантских ротах, в рабочих домах, тяжело исполнять подневольную работу, но там какая ни на есть, да все уже есть работа, упражнение мышц, там подчас вышли на берег реки, в сад, и свободно вздохнет отравленная, измученная казематным воздухом грудь; там, хоть урывком, да наглядишься на бесконечно раскинутую перед тобою даль, там увидишь и другие лица, кроме исполосованных, обезображенных каторжным клеймом, горько-слезным острожным житьем. Спится, по крайней мере, лучше, как провозишься день-деньской на городской мостовой, постукивая тяжелым молотом по рассыпчатому известняку, да повозив до краев нагруженную каменьями тачку; не так беспокойно мечется ночью по нарам, не давит мучительно кошмар, разрывающая сердце тоска по утраченной свободе, по родной хате, хоть на время, хоть во сне, да оставят тебя усталого, измученного…
Острожные не имеют и этих наслаждений, они лишены всего: их жизнь ничем законно не сокращается, стены острога – их мир, где они целые дни бродят из угла в угол, ничем не занятые, ничем не отвлекаемые от навязчивых, невеселых дум; в мое время ожидание наказания, торговая площадь, палач в красной рубахе да народ в тысячу глаз, следящий молчаливо за каждым взмахом плети, – вот какая стояла перед ними перспектива; теперь эту перспективу составляют поселения, каторга. Чем бы не кончилось дело, но острожный ждет с нетерпением решения своей участи; самый страшный исход для него отраднее настоящего с его однообразием, с его праздностью, с его томящею неизвестностью. Я знал людей, повинившихся в нескольких убийствах, ждать им пощады, конечно, было нельзя, ну и за всем тем они с каким-то мучительным нетерпением выспрашивали меня о ходе дела, со странной радостью узнавали о близком исходе его.
– Уж знамо дело, Василий Прокофьев (в мое время существовала торговая