Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смутно здесь как—то все, словно в белесом тумане проступает. Но все—таки проступает. Итак…
* * *
Первая послевоенная зима на исходе. Россия, бескрайние ее дороги, медленные поезда, а в вагонах…
Везут людей те же военные теплушки. Стыло, знойко, радостно и горестно. Мы победили, но земля наша в руинах. Мы победители, но дети наши – сироты. Дети наши – не дети, не было уже и не будет ни детства, ни отрочества, ни юности.
Вот они какие, подростки тех лет (поэтическая хроника Александра Твардовского – документ высшей силы):
Вася Шукшин старше героя Твардовского, но это и его портрет, ибо он, шестнадцатилетний юноша, бог весть куда едущий и бредущий под песни фронтовиков по весенней России 1946 года, был дважды сирота. «А вот мать моя… – скажет он годы и годы спустя в наброске документального сценария. – Дважды была замужем, дважды оставалась вдовой. Первый раз овдовела в 22 года, второй в 31 год, в 1942 г.».
Родного отца Шукшин по малолетству не запомнил, а отчима полюбить не успел. Вот что об этом говорит он сам в автобиографическом рассказе «Первое знакомство с городом»:
«Перед самой войной повез нас отчим в город. Город этот – весь деревянный, бывший купеческий, ровный и грязный.
Горько мне было уезжать. Я невзлюбил отчима и, хоть не помнил родного отца, думал: будь он с нами, тятя—то, никуда бы мы не засобирались ехать. Назло отчиму… (Теперь знаю: это был человек редкого сердца – добрый, любящий… Будучи холостым парнем, он взял маму с двумя детьми, да еще «вра—женятами», так как тятя наш ушел «по линии ГПУ» и его, слышно было, ликвидировали.)
Так вот назло отчиму – папке, чтобы он разозлился и пришел в отчаяние, я свернул огромную папиросу, зашел в уборную и стал «смолить» – курить. Из уборной, из всех щелей, повалил дым. Папка увидел… Он никогда не бил меня, но всегда грозился, что «вольет». Он распахнул дверь уборной и, подбоченившись, стал молча смотреть на меня. Он был очень красивый человек – смуглый, крепкий, с карими умными глазами… Я бросил папироску и тоже стал смотреть на него.
– Ну? – сказал он.
– Курил…
Хоть бы он ударил меня, хоть бы щелкнул разок по лбу, я бы тут же разорался, схватился бы за голову, испугал бы маму… Может, они бы поругались и, может, мама заявила бы ему, что никуда она не поедет, раз он такой – бьет детей» (Новый мир, 1968, № 11, с. 98).
Это – в рассказе. А в «Автобиографии» В. М. Шукшина, написанной в 1966 году, коротко сказано: «В 1933 г. отец арестован ОГПУ. Дальнейшую его судьбу не знаю. В 1956 г. он посмертно полностью реабилитирован».
Что же случилось с отцом Васи, в чем мог быть обвинен двадцатилетний крестьянин Макар Шукшин в 1933 – это подчеркнем – году? Начались уже первые коллективные хозяйства, и молодые супруги—бедняки вступили в колхоз со дня его основания, работали там не покладая рук – тем более что семья росла и прибавлялась: 25 июля 1929 года родился первенец Василий, а через три года крестили уже и дочь, Наташу. Так что в Сибири, в горах и тайге Алтая тогда еще орудовали последние недобитые банды, которым не по нутру был новый строй, решительный поворот в жизни сибирского крестьянства. Бороться с ними было трудно (природные условия, малочисленность отрядов особого назначения). Тем более что бандиты имели в некоторых селах своих тайных пособников из числа, как правило, «темных», в прошлом зажиточных крестьян, которым советская власть «насолила». Понятно, что к скорейшему выявлению этих пособников – через них можно выйти на прямой след бандитов! – и стремились органы безопасности. Но последние, как мы знаем, не везде еще на местах могли быть в те годы укомплектованы людьми опытными. Этим и воспользовался недруг и ненавистник Макара Шукшина – сочинил злой навет. За обвинениями политического порядка стояла ревнивая завистливая злоба: имел виды на Маню Попову, а она предпочла другого – ело глаза чужое счастье. История старая как мир, но от этого не легче…
«Кто? Кто пустил эту грязную клевету, кто настрочил на отца, скажи, мама, там же должно быть сказано, в бумаге—то той, реабилитационной, тебе показывали же…» – пытал Василий Макарович мать многие годы спустя. Мудрая прекрасная женщина отвечала, что—де и так она не шибко грамотная, а тут и вовсе разволновалась и ничего толком не разобрала. А сама знала, давно знала, чуть ли не с тех начальных горьких дней, и сколько раз сталкивалась на улице с этой ехидной и днем и вечером, а позже, когда в сельской парикмахерской работала, ходили к ней эти крысиные глазки стричься. О чем думала Мария Сергеевна в те минуты, держа в руках ножницы или бритву?.. Да о детях же, конечно, о них – всю—то жизнь. Потому и не отвечала на вопросы сына, что опасалась за него, зная его горячность. И только потом—потом, когда родни—то, почитай, у того злого человека не осталось, когда самого его присыпали землей на старом погосте, враз выдохнула в один из приездов сына домой, чтобы никакой неправды, недомолвки между ними не было: «Беспалов».
…Да, отца Вася Шукшин не запомнил, не запомнил и великого горя материнского, даже тех поистине черных минут, когда Мария Сергеевна в порыве отчаяния, такого, что горше не бывает, решилась было уйти из жизни: втиснулась в русскую печь с детьми, так закрыв заслонки, чтобы угореть… Не дали, увидела соседка, спасла деревня… А потом ей долго—долго снились сны из другого мира. Она их все запомнила и не один раз потом рассказывала сыну и дочери:
«– А это уж когда у меня вы были… Когда уж Макара забрали.
– В тридцать третьем?
– Но. Только—только его забрали. Весной. Я боялась ночами—то, ох боялась. Залезу с вами на печку и лежу, глазею. А вы – спи—ите себе, только губенки оттопыриваются. Так я, грешным делом, нарочно будила вас да разговаривала – всё не так страшно. А каково вам было—то!.. Таля, та вовсе грудная была. Ну. А тут – заснула. И слышу, вроде с улицы кто—то постучался. И вижу сама себя: вроде я на печке, с вами лежу – все как есть. Но уж будто я и не боюсь ничегошеньки, слазию, открыла избную дверь, спрашиваю: «Кто?» А там ишо сеничная дверь, в нее постучались—то. Мне оттуда: «Это мы, отроки. С того света мы». – «А чего вы ко мне—то? – Это я—то им. – Идите вон к Николаю Погодину, он мужик, ему не так страшно». – «Нет, нам к тебе надо. Ты нас не бойся». Я открыла… Зашли два мальчика в сутаночках. Меня всюё так и опахнуло духом каким—то. Прия—атным. Даже вот не могу назвать, што за дух такой, на што похожий. Сели они на лавочку и говорят: «У тебя есть сестра, у нее померли две девочки от скарлатины…» – «Ну, есть, говорю. И девочки померли – Валя и Ню—ра». – «Вот скажи ей, штоб не плакала, а то девочкам от этого хуже. Не надо плакать». – «Ладно, мол, скажу. А почему же хуже—то от этого?» Они мне ничего не сказали, ушли. Я Авдотье—то на другой день рассказала, она заплакала: «Милые мои—то, крошечки мои родные, как же мне не плакать об вас?..» Да и наревелись обои с ей досыта. Как же не плакать – маленькие такие, говорить только начали, таких—то ишо жалчее». (Прочитайте еще четыре сна, записанных Шукшиным и опубликованных, – они так и названы «Сны матери» – и, может, понятнее, ближе и дороже вам станет позднее его признание: «Теперь думает, что сын ее вышел в люди, большой человек в городе. Пусть так думает. Я у нее учился писать рассказы».)