Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы говорили, ты всегда внимательно слушал меня. Казалось, ты смертельно боялся пропустить хоть слово, будто я могла научить тебя чему-то жизненно важному. Я замечала, как ты размышлял потом, и взгляд у тебя был невероятно сосредоточенный и пытливый, ты собирал сказанное мною и относил к стоящей на постаменте скульптуре — к себе. Вдавливал голубые камушки во влажную глину.
А потом я узнала о Рикки и поняла, что если ты вел себя так со мной, то и с ней, наверное, тоже.
Ты показал мне домик на две семьи и место для парковки.
— Приехали, — сказал ты с напускной легкостью в голосе.
Не успела я выключить зажигание, как ты выскочил наружу. Из машины мне видно было, как ты пригладил волосы рукой. Беспокойно потоптался во дворе, спрятав пальцы в рукавах свитера; куртку и перчатки оставил в машине. Подошел к одному из окон цокольного этажа и заглянул внутрь. Глубоко вздохнув, я отстегнула ремень.
Рикки стояла в глубине прихожей, скрестив руки на груди. Ребенок, которому строго-настрого запретили открывать дверь чужим, но он не устоял перед искушением и теперь не знает, чего ждать. Ярко накрашенная, с волосами средней длины, измученными за долгие годы кустарного окрашивания, вокруг глаз и губ — мелкие морщинки. Ты подошел к ней и раскрыл руки для объятия.
Квартира была маленькой и довольно темной, через высоко расположенные окошки, выходившие на парковку, проникали только узкие полоски дневного света. Когда я была моложе, любила тайком заглядывать в окна таких квартир, представлять себе, как там живут.
Время от времени с верхнего этажа слышались звуки шагов, что-то кричал ребенок, хлопали дверцы шкафов, и тогда по лицу Рикки пробегала едва заметная тень.
Гостиную хозяйка в меру вкуса украсила всевозможными разноцветными финтифлюшками; на спинку дивана наброшены шали, в стеклянных чашах бусы из пластика, засушенные цветы в простых стаканах, кованый подсвечник, пара ярких картин; я думаю, Рикки сама их написала, они были бездарны, но в неумелых мазках прочитывались бурные чувства.
Рикки накрыла на стол, поставив на него непостижимо крохотную кофейную посуду. Я забилась в угол дивана, ты опустился рядом со мной, устроился раскованно и вольно, не обращая внимания на то, что все вокруг такое хлипкое: вещи, мебель, Рикки; дом мечты заброшенного ребенка, где не хватает самого необходимого.
На твои вопросы Рикки отвечала односложно, чуть ли не с вызовом, но взгляд ее, обращенный на тебя, был исполнен доверия. Постепенно я все сильнее отдалялась от вас. Что я себе представляла? Место, обладающее более мощной энергетикой? Большой обветшалый дом, кружащую по комнатам женщину, слишком много говорящую и слишком громко смеющуюся, удушливый аромат парфюма, шкаф-горку, где стоят изящные графинчики с янтарным напитком, сад с увядающими цветами, что-то вычурное: место, где тяжелой живописной тенью все накрывает безумие. Только не это. Не эту худенькую женщину с ее безделушками, не эти просиженный диван из «Икеи», книжную полку, которую и книжной-то назвать язык не поворачивался, DVD-плеер в углу комнаты. Не это человеческое существо, плохо умеющее выражать свои мысли.
Когда я думаю о тебе, лучше всего помнятся твои руки, твой взгляд. Как ты открывал глаза и впускал в себя мир. Как ты одинаково бережно поднимал — птицу, маленькую косточку, человека. Твое уважение ко всему сущему. Стремление не навредить. Только бережно поднять, рассмотреть, погладить кончиками пальцев.
В машине по дороге домой я молчала. Мне не удалось скрыть — что? Разочарование? Сострадание? Чувство, что меня обманули?
Ты смотрел в окно, свет уличных фонарей на твоем лице казался пылающей раной, расплывающейся в темноте.
Ты был расстроен?
Не знаю.
Единственное, что я знаю: у меня нет твоего взгляда и твоих рук.
Мои глаза закрыты, кулачки сжаты.
Я все еще лежу в матке и лепечу на своем языке.
Я еще не видела мир, поэтому мне так легко судить его.
Но теперь, когда тебя больше нет, я стараюсь слушать, надеюсь, ты об этом знаешь. Я учусь быть такой, как ты.
С другой стороны
Когда мне было девятнадцать лет, я училась в академии балета Стокгольма. Как раз тогда появились сомнения, действительно ли Стюре Бергваль совершил вменявшиеся ему убийства. Телерепортеры следовали за ним от одного места преступления к другому. Он растерянно вертелся, широко раскрыв глаза за огромными очками, и походил на громадное умирающее насекомое, сбитое с толку и потерявшее способность летать. В академии о Бергвале говорили на переменах и в репетиционные залах, закинув ногу на станок или делая растяжку на полу. Стоило концертмейстеру сесть за фортепиано, мы замолкали. Помню, как по утрам я подолгу стояла перед зеркалом, не торопясь выходить на улицу. Зима выдалась долгая и холодная. Я скучала и не находила себе места. Воздух на улицах Стокгольма был терпким и прозрачным, а в репетиционных залах интимно и бесстрастно пахло потом и резиной. Этот запах навевал мысли о борделях и больницах; пожалуй, именно той зимой я поняла, что танцовщицей все-таки не стану.
После занятий я читала французскую литературу. Книги были тоненькие. Меня не так уж интересовало, что там написано; мне нравилась мелодичность французских предложений, действовавшая на меня успокаивающе. По вечерам я, надев варежки и натянув глубоко на уши вязаную шапку, поднималась на гору Шиннарвиксбергет[1]. На улицах было жутко холодно и пустынно. Я стояла на вершине, смотрела на город и совершенно не тосковала по дому.
Однажды во второй половине дня она появилась в дверях репетиционного зала. Мы к тому времени уже начали репетировать ежегодное рождественское представление и не расходились, пока заметно не сгущалась темнота за окнами. Темнота наводила меня на мысли о неизведанных водных глубинах; я торопилась домой, стараясь не дышать.
Она стояла