Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут, однако, впервые обнаруживается принципиальное различие между обоими авторами, которое скрывается и за другими моментами сходства. Там, где Дёблин привлекает мифический образец, он, сопоставляя ранний прообраз и позднее подражание, показывает историческое противоречие между ними. И таким образом внушает читателю мысль, что архаическое поведение основывается на иных предпосылках и приводит к иным результатам, нежели поведение человека, живущего в условиях промышленного капитализма, пусть в данном случае — в романе — домысленного и гиперболизированного.
Соответствие как противоречие: подобно Одиссею, хитроумный Делвил, который после провала гренландской авантюры не знает, как ему быть дальше, решает обратиться к компетентному в таких делах мертвецу, чтобы попросить у него совета на будущее. Однако мертвый Мардук, пробужденный к жизни посредством тех же технических приемов, которые привели к катастрофе, бросает Делвила на произвол судьбы. В этой ситуации уже не может быть возвышенного индивида наподобие гомеровского провидца Тересия, который знал бы намного больше, чем обычные смертные. Прометеевский мотив, лежащий в основе рассказа об авантюре с исландскими вулканами, тоже наглядно показывает, что именно изменилось со времен мифических героев: новые Прометеи, которые приносят людям огонь, — уже не бунтари, но прислужники правящей элиты; они не удовлетворяют никакой потребности человечества. А навязывают людям нечто такое, что в конечном итоге приносит вред. Так же и новый коллективный Геркулес, в отличие от прежнего, воплощает сомнительность любых попыток радикального вмешательства в экологическую систему равновесия. Сомнительность эта обусловлена противоречием между присущей науке тягой к осмысленному экспериментированию и легкомысленными, эгоистичными целями самих ученых:
«Их целью был ряд действующих вулканов на реке Скауфта, от края ледника Ватна до реки Тьоурсау, возле которой восьмиглавая Гекла веками возводила свои стены, террасы, пропасти. Геркулес, который сейчас приближался к ней, пришел не для того, чтобы погубить эту Гидру, вымотать в борьбе и отрубить ей одну голову за другой, а потом попрать поверженное чудище ногами, выпотрошить и развеять по ветру раздувающиеся потроха. Нет, он хотел, наоборот, разозлить Гидру, заставить ее распахнуть одну пасть за другой и вытянуть, одну за другой, все шеи. Свою ярость должно было продемонстрировать чудище — ибо Геркулес хотел выманить его силу. Крепко держал он Гидру на поводке, тащил за собой…»
Мифологизации Дёблина призваны прояснить характер будущего развития, Доминик же своими мифологизациями прославляет будущее — чтобы уклониться от задачи его прояснения. Он с помощью мифа затушевывает историческое противоречие между архаическим и позднекапиталистическим обществом. Здесь все расплывается и сливается воедино в судьбоносном пространстве высокого напряжения, в монументальном деянии, бесчеловечность которого маскируется под проявление сверх-человеческих качеств. Геологическое свершение Йоханнеса, стоившее жизни тысячам, Уленкорт превозносит такими словами: «И это тоже — дело его рук. Ладонь его охватила Земной шар. Люди, моря и земли подвластны ему».
У Доминика даже мифическая предыстория затонувшей Атлантиды продолжает влиять на описываемые в романе события. Так, перевернувший судьбы мира Йоханнес невольно оказывается исполнителем древнего пророчества. В соответствии с этим фатальным механизмом политические и технические события текущей истории, палачи и их бесчисленные жертвы предстают в романе как теллурический театр марионеток: «Человеческая жизнь… Колесо судьбы сминает ее и катится дальше».
По ходу сравнения двух романов всё яснее обнаруживается следующее: Дёблин и Доминик — хотя исходят из одной и той же, современной им жизненной ситуации и говорят о похожих, реальных в своей основе проблемах — оценивают эти проблемы противоположным образом. Отталкиваясь от тех неблагоприятных условий, что сложились в Германии около 1925 года, оба автора научно-фантастической прозы ищут для себя новое пространство, совершают некий прыжок. Доминик приземляется на каком-то тесном клочке земли. Освобождение творческих сил человека от власти империализма не кажется ему ни желательным, ни возможным. Напротив. Он эту власть укрепляет, оправдывает и превозносит, видя в ней неизменный мифический рок. В конце его романа гамбургский концерн торжественно хоронит древнюю царицу Атлантиды. Так одержимость техникой приводит к странному повороту назад. К повороту в буквальном смысле роковому.
Иначе обстоит дело с научной фантастикой Дёблина. Когда Дёблин ищет для себя новое пространство, он предпринимает разведку сразу во многих направлениях. Переносится вперед: в будущее, которое, будучи дурным продолжением настоящего, наглядно показывает, как это настоящее противоречиво и как настоятельно оно нуждается в корректировке. Переносится вовне. туда, где разыгрывается конфликт человека с плодами его собственной деятельности и с природой. Переносится вовнутрь: в человеческое сознание, эго особое игровое пространство, формирующее решения и действия; но также — и вовнутрь материи, с ее свойствами, которые можно исследовать, и познаваемыми закономерностями.
Пропасть между двумя — лишь по видимости похожими — романами полностью обнаруживает себя, когда мы начинаем присматриваться к их языку, к стилистике. Это — пропасть между заурядным научно-фантастическим романом и произведением, в котором привычные средства научной фантастики используются лишь для того, чтобы легче усваивались отчуждающе-странные прозрения его автора. В случае Доминика мы имеем дело с деградировавшим экспрессионизмом, в случае Дёблина — с экспрессионизмом, продвинувшимся дальше. У одного автора — развлекательная проза, у другого — проза высокого напряжения, соответствующая поставленной цели.
Вот как, например, описывает Доминик взрыв Панамского канала:
«Трещины большие… и малые, проникая вниз до огненной плазмы глубин… сочетали обе стихии браком. Брачное объятие породило гибель… смерть. Пока невольные свадебные гости ликовали и веселились наверху, стихии на протяжении многих часов мучились родами. Потом дитя наконец пробилось к свету. Водяной пар… силой освобождая себя… порвал… разорвал тело Панамского перешейка. Лихорадочно дрожащую плоть».
Запинающийся синтаксис, напыщенная лексика должны, по замыслу автора, восторгать читателя. Но они не соответствуют тому, о чем идет речь. Они должны завораживать, но на самом деле только пускают пыль в глаза. Потому что языковые образы превращают будто бы потрясшую Землю стихийную катастрофу в нечто мелкое и обыденное. Они помещают ее в будничный контекст буржуазной брачной ночи. Единственное, наверняка ненамеренное отклонение от обычных правил такого празднества — это биологически невозможное и предосудительное с точки зрения расхожей морали совпадение во времени первого полового акта супругов и начала родовых схваток. Доминик на всем протяжении романа остается в пределах своих малогабаритных представлений. А они — ни в пространственном, ни в историческом плане — не соответствуют тем притязаниям на актуальность, которые содержатся в самом материале романа. Это видно, когда автор — на уровне языка — подходит к природным катастрофам, обусловленным индустриальным прогрессом, с рулеткой землемера до-индустриальной эпохи: