Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С отцом все будет в порядке. Уверен, он только порадуется успехам сына. И вспомни, Федя, мои слова давнишние: художник должен жить и работать в Лобнинске! А ты – художник, Лосев! Настоящий художник.
Несколько дней после этого звонка Федор ходил сам не свой. «А может, и впрямь начать все сызнова? – думал он. – Ну не век же мне бокалы протирать. Может, еще повезет и любимая профессия будет кормить?» Он поймал себя на мысли, что с отвращением разглядывает пестрый ряд бутылок на барной стойке…
И Лосев принял решение, но долго не решался заговорить об этом с отцом. Но тот как будто сам все почувствовал.
– Уезжаешь, Федя?
– Звонил однокашник. Мой старый друг. Батя, может, попробовать мне еще разик устроить свою судьбу?
– Отчего же не попробовать… Вот если бы было два Федора, и каждый – со своей судьбой, тогда и торопиться некуда. Один – со мной, в маленьком городе, а другой – с профессией – где-нибудь в столице…
Лосев обнял отца.
– В том-то и дело, что я один. И жизнь у меня одна-единственная. А о тебе я позабочусь, обещаю. Спасибо тебе, батя.
Так снова пересеклись пути Федора Лосева и Виктора Камолова.
Первый год в Лобнинске оказался для Федора интересным и действительно удачным. Он трудился в фотостудии Виктора, помогая ему обрабатывать заказы, выставлять свет для художественной съемки, делать фотопортреты и портфолио для особо важных клиентов. Сам Виктор все чаще возился с компьютером, кучей неведомых Лосеву приборов и аппаратов, основную часть творческого процесса, как и обещал, возложив на него. А Федор вошел во вкус, ему нравилась новомодная разновидность его профессии. Он удивлялся, почему так долго не чувствовал интереса к этому виду искусства. «Молодец все-таки Виктор, – думал он. – Я был прав: у меня незаурядный и умный друг».
Но вскоре Лосев стал замечать какую-то перемену в Викторе. Тот стал менее общителен и даже раздражителен. Кроме того, он вдруг принялся давать Федору незапланированные отгулы, мотивируя это необходимостью повозиться с аппаратурой, «кое-что проверить и поменять железяки разные… совсем неинтересные».
– Ты приходи послезавтра, – миролюбиво похлопывал он друга по плечу. – Я все налажу, и будем дальше трудиться.
Эти странности продолжались месяц, пока наконец сконфуженный и раздосадованный Виктор не признался Лосеву, что хочет попросить его найти временно другую работу.
– Ты только не обижайся, старик! Я чувствую себя последней скотиной. Уверяю тебя, что это временно! Через полгодика мы опять засучим рукава и все пойдет по-прежнему. Понимаешь, Федь, ко мне нежданно-негаданно нагрянул родственничек. Я должен его пристроить на первых порах, натаскать в профессии. А платить двоим мне не по карману пока. Прошу тебя, не обижайся. Мы ведь друзья…
Но Федор в глубине души все-таки обиделся. Он ничего не мог поделать с собой, с этим сладко-сосущим чувством незаслуженной обиды. Он убеждал себя, что Виктор вправе так поступить с ним, что он даже молодец, что решился на такой непростой разговор с другом, но все равно испытывал досаду. Обида не улеглась даже тогда, когда Камолов помог ему устроиться на «временную» работу в местный драматический театр оформителем. Они почти перестали видеться. Раз в месяц, не чаще. То Виктор зайдет в театр – поболтать, то Федор завернет по дороге в фотостудию – поделиться новостями. Делиться, впрочем, было особо нечем. Для Федора опять настали тяжелые времена: неинтересная, малооплачиваемая работа, тоска, теплая водка в стакане из-под кисточек и – что хуже всего – апатия к живописи.
Так протянулся еще год, и Лосев всерьез подумывал об отъезде обратно в Николаевск.
– И опять – под щитом, – горько усмехался он, представляя свою встречу с отцом.
И в этот самый момент, в этот новый тяжелый период жизнь опять повернула к свету, словно по давно изученной, заданной траектории. Федор вновь влюбился. На этот раз так серьезно и безоглядно, что поразился сам и поразил всех вокруг. Сердце провалилось в сладкую бездну. Новое чувство только теперь казалось настоящим и искренним после стольких промахов и падений. Такой, наверно, когда-то ощущалась жизнь в Николаевске после циничной и фальшивой Москвы.
Ее звали Елена. Лена, Леночка, Еленка… И она в одночасье стала для Федора и другом, и любовницей, и матерью, которой он не помнил с детства, и невестой.
А через полгода, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ»…
Остывшее и обезображенное тело Виктора обнаружили ранние посетители студии. Федор был потрясен случившимся. На похоронах он словно онемел. Он смотрел на знакомые черты бескровного лица, застывшего в гробу, и силился понять, как такое могло случиться с самым жизнерадостным и жизнелюбивым человеком, которого он когда-либо знал.
– Он собирался прожить до семидесяти двух лет. Эх, тетушка Нелли…
Убийцу так и не нашли, а горожане давно перестали обсуждать и домысливать это страшное происшествие. Федор тоже старался все реже вспоминать про трагедию с другом. У него опять не клеились дела, работа вызывала раздражение и глухую тоску. От очередной депрессии его спасала только Елена. Она все понимала без слов и, как могла, утешала любимого, стараясь при этом не задеть его самолюбия:
– Ты просто устал, милый. На тебя так много свалилось в последние годы.
– Мы уедем, родная, – говорил он ей, убеждая и успокаивая скорее себя самого, – уедем к отцу. Художник, возможно, должен жить в Лобнинске, а бармен-неудачник – в Николаевске.
И он горько усмехался, ловя себя на мысли, что только что перефразировал убитого друга, сдаваясь окончательному диагнозу своей ненужности и бесталанности.
Федор редко цитировал Виктора. Время от времени он вспоминал его уверенность и назидательность, иногда натыкался вдруг на снимки, сделанные с ним вместе для какого-то важного и капризного клиента. Тогда в памяти всплывало на секунду белое лицо в обитом атласом гробу, и Лосев расстроенно замолкал, хмурясь и опуская голову.
…Поэтому он удивился и даже вздрогнул, когда как-то вечером услышал в трубке глухой и неторопливый голос матери Камолова – Вассы Федоровны. Она была спокойна, даже приветлива, и очень просила Лосева приехать к ней для важного разговора.
Встревоженный Федор терялся в догадках. Ему было не по себе от мысли, что придется что-то рассказывать или объяснять женщине, потерявшей единственного сына. Неизвестно почему, но Лосеву казалось, что от него ждут каких-то рассказов и объяснений. Он почему-то боялся услышать упрек, что стал отдаляться от друга в последний год его жизни. Эта нелепая робость раздражала Федора. Он злился на самого себя, стыдясь даже краешком выдать свою нерешительность.