Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мих. Мих.: Но зато вернул на службу Никиту Муравьева и все же никого не арестовал!
Я: А Владимир Раевский? Кое-какие нападения власти все же были.
Мих. Мих.: Чепуха! Господа, задача поставлена ясно: царь много и многих знал, все почти о нас знал — но, в сущности, мер не принял. Почему?
Як. Дм. (достает еще листок и объявляет): Вот как сам Грибовский объясняет свой неуспех, так сказать, постскриптум к доносу: «Незначительность сочинителя и многие другие важные обстоятельства подавали повод — оставить без уважения казавшееся тогда странным сне сочинение, но для составившего — последствия были весьма пагубны».
В общем, царь хоть и принял донос, — но того профессора не уважил.
Оболенский: Да разве один Грибовский доносил?
Тут вспомнили, что еще в 1817-м государь несомненно узнал о проекте вашего отца — явиться в Успенский собор с двумя пистолетами: одним убить царя, другим — себя. Знать такое и не предпринять ничего — это чертовщина уж.
После Грибовского еще и еще доносили: Шервуд, Витт, Майборода, Бошняк.
Я: А ведь все эти славные ребятушки дурно кончили: Майборода повесился, Шервуд, кажется, сейчас в тюрьме сидит — за грязные делишки. Бошняк погиб при обстоятельствах очень темных.
Волконский: Бошняк — человек a la Грибовский: нашего круга; он ведь в юности обедал у Карамзина, Жуковского. Представление, что порядочный человек донести не может, было в наше время столь Сильным, что… что я и сейчас не могу отделаться от странной мысли: может быть, Бошняк не хотел, но подлый генерал Витт его обработал?
Мих. Мих. Нарышкин: Может, и обработал — но мне покойный Володя Лихарев рассказал и в лицах изобразил, как Бошняк вдохновенно его уничтожал на следствии.
Волконский: Образованный человек! Я еще понимаю, Майборода, малограмотный плебей, — но этот, из лучшего общества, несчастный!
Казимирский: Чего уж так расчувствовались, Сергей Григорьевич! Если кто пообедал с Карамзиным, так и донести нельзя? Бог с вами — а лучше вернемся к утерянной нити: почему государь, так много зная, — ничего или почти ничего не сделал всем вам в течение стольких лет.
Тут вспомнили мы рассказ покойного Лунина, который откуда-то знал все, что во дворце говорили и делали в последние 50 лет, — и между прочим о разговоре Александра I с Васильчиковым: генерал принес список заговорщиков, а царь ответил: «Не мне их судить!» Когда Лунин рассказывал, мы не очень прислушивались, но сейчас, в этом трактире, все нити сошлись: донос Грибовского подал Васильчиков; и фраза «Не мне их судить» — Васильчикову (именно тут С. Г. вынужден был напомнить нам о существовании за соседними столами некоторых лиц, прикрытых газетами, — «и очень может быть, что алгвазилы»[5])
И опять мы, старички, приосанились — а Матвей даже присвистнул: вот какие мы были молодцы, «не царям нас судить!». А как же иначе? Все мечтания о свободах, вся либеральность произошла от царских речей, проектов, «дней Александровых прекрасного начала». Он сам, царь, как бы создал нас: хоть принимай его в тайный союз, выходи с ним на площадь.
Мишель в этот блаженный миг опять перебил: не в нас, дескать, дело, а в том, что убийце императора Павла негоже судить новых цареубийц; это как бы себя самого приговаривать.
Вот так мы все и перенеслись в 1825-й, и стало всем нам на 33 года меньше. Совсем было иссякла эта материя, но вдруг опять добавилось жару, и так всех зацепило, что, пожалуй, сочтем этот разговор за отдельный пункт, а завтра с утра, на свежую голову, запишем. Сегодня отвоевался.
Пожалуйте, Евгений, снова к нам, в Новотроицкий, и внимайте — буду по мере сил излагать дело без собственных рассуждений: еще в старые годы почтенный директор наш часто говаривал мне: пожалуйста, не думай, а то скажешь вздор! Этот человек знал меня — я следую его совету и точно убеждаюсь иногда, что без раздумий как-то лучше у меня выходит.
Волконский знал покойного Лихарева по Южному обществу, но на каторге почти не было случая видеться; у Володи ведь был малый срок, и его быстро перевели из Читы. Зато Нарышкин успел наговориться с ним на Кавказе, где сошлись незадолго до Володиной гибели. И вот что нам поведал.
Лихарев был грустен, предчувствовал смерть — удивлялся тому, что еще так долго живет, и постоянно возвращался к двум мыслям. Во-первых, вспоминал жену свою, которая за ним не поехала, вышла за другого и не желает помнить ни прежнего супруга, ни любви его.
Екатерина Андреевна Бороздина вскоре после ареста В. Лихарева родила сына, которого отец никогда и не увидел; затем, воспользовавшись разрешением государя разводиться с государственными преступниками, вышла за Шостака. Жила долго и счастливо: говорили, будто в 1825-м шла за В. Лихарева с досады, что родители Бестужева-Рюмина не дозволяли ему на ней жениться; просто какая-то роковая женщина подле декабристов! Все, кто ее любили, — погибали. Сестра ее Мария Бороздина тоже воспользовалась правом на развод и, разорвав брак с Иосифом Поджио, вышла за Гагарина. Тут, однако, другой случай: она стремилась поехать за мужем, страдала, долго была больна, и от нее семь лет скрывали, где ее супруг (кажется, отец, сенатор Бороздин, выхлопотал у Николая, чтобы Поджио подольше продержали в крепости «под секретом»). Можно ли кинуть камнем в молодую женщину, у которой через несколько лет кончились силы? Е. Я.
Второе, что мучило Лихарева, — та злосчастная история с Иудой Бошняком. 15 лет спустя дело представлялось Лихареву как-то яснее, чем вначале, и Нарышкин помог ему добраться кое до чего, но вряд ли снял груз с души.
Бошняк подружился с Лихаревым, тот признался в существовании обширного тайного союза, и неверный друг тут же отправился с докладом к своему шефу и покровителю генералу Витту. Ладно — пока дело обычное, хоть и невеселое…
Но сюжет только заворачивается: Лихарев поведал Бошняку об огромной силе общества. Сочинял?
И да, и нет!
Юный подпоручик сам точно не знал сколь обширен союз, куда его недавно приняли; но ему так хотелось, чтоб наших было поболе! К тому жевелик ли грех — принять сильно желаемое за сущее? И вот уж Бошняк слышит, что «с нами десятки полковников, генералов, адмиралов» (а ведь на самом-то деле едва бы набралось пять генерал-майоров — Волконский, Фонвизин, Орлов, Юшневский, Кальм)…
Выходило также, что за нами — дивизии, корпуса, Черноморский флот; кроме того, Володя был уверен (и, конечно, не скрыл от Бошняка), что в Петербурге наши люди в Государственном совете, министерствах.
Позже, на очной ставке с Лихаревым, Бошняк все это припомнит: разумеется, Лихарев отрицал, да и следствие не сильно углублялось в эти фантастические материи, ибо к тому времени наверху уж догадались, что подлинная картина была не такой: что хотя в заговоре были сотни офицеров, но все больше — поручики, капитаны (штаб-офицеров совсем немного); люди, способные вывести несколько тысяч солдат, — но отнюдь не корпуса, армии, флоты. Конечно, если бы мятеж хорошенько разгорелся, то пламя перекинулось бы бог знает куда и на кого, — но все же Володино воображение раз в десять, а то и в сто опережало истину. Притом Нарышкин и Волконский объяснили всем нам — и я им верю, — что Лихарев, во-первых, многого не знал: Пестель, Волконский и другие наши бояре с ним не делились, да при случае для куражу в разговоре сами готовы были увеличить действительные силы общества; а во-вторых, Володя, если сочинял, то искренне, от всей души, и сам тому уж верил; известно, как это бывает, как родится поэтическое воодушевление, — и такая мистическая уверенность порою стоит любой реальности. Разве Наполеон, высаживаясь с горстью солдат во время «ста дней», не толковал своим, что он точно знает — «все французы за нас»? И вроде бы не солгал — Франция приняла! Но ведь на берегу вполне мог оказаться, скажем, батальон, преданный Бурбонам, и вся Франция охнуть бы не успела, а смельчаки вместе с их императором уже расстреляны!