Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не всё, но, видимо, достаточно. В трактате были не меньше пятидесяти страниц, большая часть их, судя по беглому взгляд, подробно описывала артефакты, с которыми Августину доводилось сталкиваться. О, он был очень умён, этот хитрец, умудрившийся войти в анналы как один из отцов церкви. Он понимал, что, обнародуй он своё знание, сам же первый взойдёт на костёр. Но не поделиться знанием он, тем не менее, не мог. Оно жгло его. Как теперь будет жечь Родриго Борджиа.
— Их же десятки. А может, и больше. Если завладеть ими... если завладеть хотя бы дюжиной...
— То вы очень быстро умрёте, — закончил за него Танзини. — Владение большим числом артефактов разрушает плоть и дух, и чем больше сила, тем стремительней разрушение. Как будто тот, кто их создал, всё продумал, во избежание того, чтобы слишком много власти оказалось сосредоточено в одних руках.
— А кто их создал?
Танзини как будто заколебался. Потом отвёл взгляд, впервые начала с их разговора, и уклончиво сказал:
— Этого у Августина не сказано.
Родриго прикрыл глаза. Слишком, о, слишком много всего. Он ехал сюда за одной-единственной фигуркой, пусть и способной оживлять мёртвых — а нашёл нечто гораздо большее. Десятки, может быть, сотни артефактов, которыми он не сможет завладеть, не уничтожив себя. Что и говорить, Родриго и прежде подозревал о подобном свойстве предметов, когда, волею случая, судьбы или дьявола, в его руках оказались сразу три из них. Едва сознавая их мощь, он уже тогда ощутил, что ему делается дурно, когда он носит при себе все три. Оттого он и предпочёл раздать их членам своей семьи: быка выбрал Чезаре, ласточку — Лукреция, паука Родриго оставил себе. Допустим, он отберёт у этого монаха воробья и отдаст его своему младшему сыну Хофре. Ещё одну фигурку можно доверить матери его детей, Ваноцце, одну, возможно — Джулии Фарнезе... хотя нет, Родриго не настолько ей доверял. Но что решат четыре или пять фигурок против десятков? И ведь любая из них в любой момент может попасть в руки его врагов. Одной уже завладели Колонна, а что дальше? Может, предмет есть и у Орсини? Сфорца? Султана Селима из Османской империи? Их слишком много, тех, кто желает смерти папскому роду, и если предмет окажется в руках хотя бы нескольких из них — Борджиа обречены. Родриго, и Чезаре, и Хофре, и Лукреция...
Лукреция.
— Это необходимо остановить, — Родриго заговорил, сам не заметив, как мысленный монолог перетёк в речь. Не имело значения, что услышит Танзини, он и так был уже мёртв, как висельник, поднятый им четверть часа назад. — Мои дети. Моя дочь. Я думал, они в безопасности. Думал, нет, и не может быть никого сильнее Борджиа. Потому что разве что-то ещё способно подарить такую власть...
Он замолчал. Танзини напряжённо смотрел на него. Наконец Родриго поднял голову.
— Ты сказал, что если один человек завладеет слишком большим числом предметов, он погибает.
— Да.
— Если я просто возьму предмет в руки, и отнесу в какое-то место... тайное место... чтобы никто его больше не смог найти... Я буду считаться тем, кто им владеет?
— Сложно сказать, но, судя по тому, что я знаю об этих предметах — да. Не имеет значения, используете ли вы артефакт. Если он лежит в тайнике, ваши глаза перестанут быть разного цвета, но быть хозяином вы не перестанете. И разрушительное влияние.
— ...не исчезнет, — договорил Родриго вместе с монахом, а потом сжал челюсти. Проклятье. И как же быть? Он мог бы выследить всех этих людей, выследить артефакты. Отнять их, украсть, перекупить. Спрятать. Но выживет ли он при этом сам? Нет. Спасти свою семью, пожертвовав собственной жизнью — к этому Родриго пока ещё не был готов.
И всё же он знал, что отныне не будет ему ни сна, ни покоя, пока он не найдёт способ держать проклятые артефакты под контролем. Пока не обезопасит себя от них. Как могло случиться, что власть фигурок, приведших его на папский престол, обернулась против него самого? Впрочем, власть — обоюдоострый нож. Он всегда это знал.
— А если, — медленно проговорил Родриго, — если не прикасаться к предмету? Не брать его в руки? Если он, например, упадёт на землю и останется там лежать, а его владелец умрёт. То чей он будет тогда?
— Должно быть... ничей, — с некоторым удивлением ответил Танзини. Тревога снова заплескалась в его глазах, и он потянулся куда-то, должно быть, за ножом, припрятанным для крайнего случая. Родриго усмехнулся, забавляясь его неуклюжей попыткой спастись.
— Я понял, — сказал он. — Если все владельцы фигурок соберутся в одном месте и в одно время, и все погибнут, то получится, что артефакты освободились от старых хозяев, не обретя новых. Верно ли моё рассуждение, достойный брат Доминико?
— Да, в целом верно... ваше святейшество, — прошептал Танзини, пятясь вглубь часовни. — Но как все эти люди смогут... разве что какая-то удивительная случайность...
Родриго позволили себе ещё минуту понаслаждаться нарастающей в монахе паникой. Потом откинул голову и расхохотался. Это был звонкий, резкий, самоуверенный смех Родриго де Борха, испанского идальго, приехавшего покорять Рим. И покорившего его, в конечном счёте.
— О, это как раз сущие пустяки. Я многое знаю о случайностях, брат Доминико. Не меньше, чем Блаженный Августин знал об артефактах. Прими моё благословение, сын мой, пусть будет милосерден к тебе всеблагой Господь!
И, одарив ошарашенного монаха своим папским благословением, Родриго, продолжая смеяться, вышел из часовни вон.
Мичелотто ждал его, сидя на траве рядом с пасущимися конями. При виде хозяина он вскочил, вынул гарроту, вопросительно глядя на Родриго. Тот покачал головой. Решение пришло, а с ним — утерянная уверенность в том, что рано или поздно весь мир склонится к его ногам.
— Оставь, Мичелотто. Сходи внутрь, забери книги, но не трогай монаха. Для брата Доминико ещё не пробил его час.
Родриго вскочил в седло, а Мичелотто скрылся в часовне, и, когда дверь закрылась за ним, Родриго вполголоса договорил:
— Не здесь, и не теперь.
— Прекрасная монна...
— Тише, мессир!
— О, прекрасная монна, возжигающая неукротимое пламя в моём сердце...
— Молчите. Как вы вообще посмели заговорить со мной?! Столько людей...
В церкви и впрямь было полно народу. Мессу нынче служил кардинал делла Ровере, известный своим красноречием и ненавистью к папе, поэтому послушать его всегда собиралась толпа. Простолюдины толкались в задней части собора, на скамьях разместилась римская знать, было душно, тесно и довольно шумно: кто-то кряхтел, кто-то сопел, кто-то молился вслух, а кто-то весьма непристойно сморкался. Все эти естественные шумы надёжно приглушали воркование любовников, притаившихся в левом нефе собора, у надгробия папы Иннокентия VIII. Женщина под длинной чёрной вуалью, сжимая в руках свечу, с деланным возмущением выговаривала своему долговязому воздыхателю, пользовавшемуся теснотой и жавшемуся к прекрасной монне куда ближе, чем позволяли приличия. Монна притворялась, будто сердита, её возлюбленный — будто это ввергает его в отчаяние, хотя обоим безумно нравилась эта игра.