Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы можете наложить на нас всякое взыскание, если только это смягчит те неприятности, которые выпадут от Чеки на вашу долю.
Наши спутники
Гуляли мы два раза в день. Рано утром, часов в восемь после чая, и вечером до поверки минут сорок. Нашими спутниками во время прогулок по кругу были обычно: 67-летний военный врач-генерал Ф.И. Григорович, местный судья Б.А. Бяланицкий-Бируля и бывший земский начальник Полонский. Помимо нас это единственная группа политических заключенных в тюрьме. Бывшие члены разных правых монархических партий, они в революцию 1917 года вступили уже с новой окраской в качестве деятелей «Союза белорусов», хотя Витебская губерния территориально и этнографически мало имела общего с Белоруссией. Когда однажды утром, выйдя из больницы, они увидели нас, деятелей Мартовской революции, за решеткой, судья воскликнул с усмешкой:
— Так и надо! Вас бы я давно запрятал в кутузку. Знайте, когда мы будем у власти, мы возьмем пример с большевиков и крепко засадим вас…
Отсюда и пошла наша дружба — товарищей по несчастью. Мы люди совсем разные и нас влекло друг к другу любопытство, взаимный интерес, желание узнать и понять другую и чуждую планету. Мы кружим краткие минуты прогулки по двору, беседуем, болтаем. Они с тревогой рассказывают о своем «деле», беспокойно спрашивая нашего мнения. Из наших уст — людей, по их мнению, близких к большевикам, они хотят предвосхитить свой приговор. Судья сдержаннее и спокойнее других, военный врач, бодрясь, впадал в истерическую болтливость, земский начальник тревожен, худел и бледнел на наших глазах.
Я знал судью и до революции, несомненно, он колоритный человек «ладно скроен и крепко сшит», по местной, провинциальной оценке, даже недюжинный человек. В дореволюционной, цензовой Городской думе он выделялся не только деловитостью, но и самостоятельностью суждений. Как судью, его хвалили за справедливость и бессеребренность даже евреи, несмотря на его открытую принадлежность к антисемитам. Революция его обезвредила. Прошли те времена, когда он надеялся на поражение «революционной гидры».
Еще в 1916 году, попав на Всероссийский съезд Союза городов в Москву, он, единственный из всего числа делегатов, выступал и голосовал против единогласно принятых там резолюций о внутренней политике и национальном вопросе. Но в сущности он никогда не был вульгарным «жидоедом» и под реакционной маской сохранял человеческий облик. В 1917 году мы встретились с ним в Думе всеобщего избирательного права, где он прошел по списку упомянутого Союза белорусов на московском Государственном совещании (куда зачем-то допустили претендовавших на то «белорусов» из Витебска). В сущности, он уже потерял обличие «правого» и казался обычным буржуа, «кадетом» (как тогда говорили), эпатированным революцией и растерявшим свой багаж. Быть может, тут действовал естественный инстинкт приспособления, может шквал революционной стихии стал обрабатывать самые непримиримые индивидуальности. Он не возмущался, он не проклинал. Здесь в тюрьме он глубоко пессимистически настроен и говорил об отпадении окраин, о неизбежном распаде России и неминуемом конце земли русской. В форменном сюртучке, с седеющей растительностью на круглом и умном черепе, с желтизной на лице, он запечатлен в моей памяти во время прогулок на тюремном дворе, — волоча больные ноги в туфлях.
Другой политический правый, старик доктор, обвинялся в принадлежности и сочувствии Белорусской Раде, однако, он не имел никакого представления о том, что такое в сущности эта Рада. И, мне, прибывшему из немецкой оккупации, пришлось рассказать ему про славную эволюцию этой Рады. Как в начале, еще в 1917 году она делала оппозицию Временному правительству и строила глазки большевикам, как потом оказалась орудием в руках ничтожных интеллигентских национал-социалистических группок, и наконец, в один прекрасный день, во главе Рады вместо белорусских эсеров оказались белорусско-польские кадеты, которые из оккупированной Белоруссии верноподаннически припали к стопам Вильгельма II, клеймя и царя, и Керенского, и Ленина, свалив всех в одну кучу. Обо всем этом он узнал от меня, соображая, что его «подозриют» (как говорили у нас уголовные) в принадлежности к Раде последнего немецко-кайзеровского фазиса. Старик слабо разбирался в политике. Нет сомнений, что большевиков и нас, большевистских пленников, он искренне смешивал, и наш арест вызывал у него, как и у тюремных надзирателей, полное недоумение. Высокий, благообразный, с длинной седой бородой и порыжевшими от табаку усами, в фуражке с красным околышем, он поистине случайный человек в той политической роли, которую ему навязала судьба. Он был председателем дореволюционной Городской думы, никто не знал почему. Когда во время войны граф Бобринский стал объединять Восточную Галицию, как исконно русскую провинцию с Москвой, Григорович стал ярым пропагандистом русско-славянского единения. Его никто не понимал, и все открыто смеялись. Он недурной врач, пользовавшийся доверием бедноты, преимущественно еврейской, которой льстило, что доктор военный и притом полный генерал. Правда, говорили и о взятках, но о ком из чиновников окраинной России не говорили в этом роде и кто может проверить, какая доля истины в этих разговорах?
Третий, Полонский — молодой человек с военной выправкой и несомненными административными способностями. Он говорил, что в земские начальники попал из либеральных побуждений:
— Мы, земские начальники, в сущности, осуществляли культурную миссию самодержавия в деревне.
Он был арестован в качестве председателя епархиального съезда и обвинялся в организации прихожан против отделения церкви от государства.
* * *
Их расстреляли в ночь, в разгар красного террора, когда большевики залили кровью всю страну, когда после покушения на Ленина и убийства Урицкого убили тысячи и десятки тысяч людей. В эту ночь расстреляны вместе с этими тремя еще восемь человек, в том числе Бочкарева, известная тем, что еще в эпоху Керенского организовала женский батальон.
Их взяли ночью, и они не знали, куда их берут. Но по пути в автомобиле им стало ясно все. И всю дорогу к месту расстрела,