Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ умудренного жизнью культработника стоит, пожалуй, дополнить двумя-тремя штрихами, которые можно позаимствовать у литературоведа (он в данную минуту добрался до раскрытия «парадокса смены точек наблюдения и обзора в литературном произведении»): у него можно будет одолжить, к примеру, бен-гурионовский амфитеатр седины, обрамляющий веснушчатую лысину, а также жужжащую задиристость, благодаря которой в его присутствии создается ощущение потревоженного улья. Можно даже воспользоваться его манерой говорить, его тоном всегдашнего победителя, словно именно в эту минуту ему предъявили серьезнейшее обвинение, однако он, не поведя и бровью, мгновенно оглушил обвинителей вполне вежливым, но полным полемического огня победительным ответом и даже завершил его учтивейшим ядовитым уколом. Писатель склоняется к тому, чтобы вынести этому литературоведу следующий приговор: двадцать лет вдовства, плюс к тому его единственная дочь Айя, будто назло отцу, обратилась к религии и вышла замуж за поселенца из Алон-Море на так называемых Территориях. Этому лектору вполне подойдет имя Якир Бар-Ориан (Житомирский).
Много чего еще успеет натворить писатель, пока докладчик Бар-Ориан, набирая силу, приближается к пику своего выступления, а именно — к представлению рассматриваемого произведения как ловушки, как герметически закрытой зеркальной комнаты — без окон и дверей. И вот как раз на этом месте в одном из дальних углов зала вновь раздается этакий глуховатый сдавленный смешок, полный отчаяния и презрения. И задетый этим писатель начинает беспокоиться, утрачивает нить своих злобных фантазий. И внезапно ему очень захотелось закурить.
А что же поэт Цфания Бейт-Халахми, автор книги «Рифмы жизни и смерти», из которой цитировал культработник в своей вступительной речи две строчки: «Нет невесты без жениха, как нет рифмы без стиха»? (Возможно, стоит здесь отметить неоднозначность названия этой книги, поскольку на иврите «рифмы» и «бусы» обозначаются одним и тем же словом «харузим»: таким образом, эпизоды жизни и смерти то ли рифмуются друг с другом, то ли просто нанизываются на одну невидимую нить.) Жив ли он еще, этот поэт? Уже много лет минуло с тех пор, как рифмы его исчезли, перестали появляться на страницах журналов и литературных приложений крупных газет. Память о нем изгладилась из сердец людских, кроме, пожалуй, некоторых обитателей домов престарелых. И в самом деле, когда-то в детстве писатель, бывало, с жаром цитировал его рифмованные строки на каждой церемонии, на каждом празднике или общественном мероприятии:
Каждого создал Отец Небесный
По образу своему,
Каждый человек — целый мир чудесный!
И сердце дано ему!
(Стихи эти были даже положены на музыку и исполнялись в этаком меланхолически-русском стиле: целое поколение молодых сентиментальных людей, и писатель в том числе, распевали их голосами исполненными тоски, распевали у костров, на лужайках в кибуцах. Но сегодня, скорее всего, и слова, и музыка позабыты. Так же, как и их честный наивный автор.)
Когда снисходил на Бейт-Халахми дух озорства, он, бывало, рифмовал примерно так: «Конь овсом питается, ни в чем не сомневается». Или: «Кровь, огонь и дым в небесах, дурак-пустомеля погряз в словесах». А когда писателю было лет пятнадцать, одна из его одноклассниц (девушка не красивая, но привлекательная) подарила ему книгу Германа Гессе «Нарцисс и Гольдмунд» и в качестве посвящения написала четыре строчки поэта Цфании Бейт-Халахми:
Кружит над миром ветер,
Замрет и вновь летит…
Жди: может быть, на крыльях
Тебя он вдаль умчит.
После доклада Якира Бар-Ориана наступила очередь Рохеле Резник прочесть слушателям четыре коротких отрывка из новой книги. Лет тридцати пяти, красивая, но лишенная сексуальной притягательности, худенькая, скромная, смущающаяся. Ее темные волосы заплетены в тугую косу, и коса эта по-старомодному перекинута через плечо, прикрывая левую грудь.
На ней ситцевое платье: по кремовому полю разбросаны нежные голубоватые или фиолетовые цикламены. Платье без рукавов, но закрытое до самой шеи. Благодаря своей одежде, своей косе, своей скромности, Рохеле кажется писателю неким персонажем, уцелевшим со времен прежних поколений, со времен первых израильских поселенцев. Или, возможно, она из религиозной семьи?
Рохеле Резник стоит перед публикой. Бровь ее слегка изогнута, лицо склонено к микрофону, тонкие руки держат твой том так, словно пытаются удержать в равновесии поднос с хрустальными кубками. И она читает из твоей новой книги, и кажется, будто нет в этой книге ничего, кроме нежности и милосердия. Даже отрывок, включающий язвительный диалог, написанный тобою так, будто разбросал ты осколки стекла, в ее исполнении полон доброты и сочувствия.
Зачем ты пришел сюда нынче вечером? — спрашивает себя писатель. Что вообще ты пытаешься найти здесь? Разве твое место сейчас не дома, у письменного стола? Или валялся бы ты на ковре и, лежа на спине, изучал потолок… Какой мутный бес толкает тебя вновь и вновь метаться среди подобных сборищ? Вместо того чтобы находиться здесь, ты мог бы, к примеру, сидеть и слушать в тиши своей комнаты Кантату номер сто шесть, называемую Актус Трагикус. А возможно, ты мог бы быть инженером, который проектирует трассу железной дороги, проходящей в труднодоступной горной местности, — ведь в детстве ты мечтал заниматься именно этим, когда вырастешь. (Отец служил секретарем посольства в Боготе, и будущему писателю, тогда двенадцатилетнему мальчику, довелось побывать в горной области, где железнодорожный состав с расшатанными вагонами тащился, извиваясь, меж головокружительными пропастями, и эта поездка все продолжается и продолжается в его ночных снах…)
И все-таки: почему ты пишешь? И для кого? Какова главная идея твоих произведений, если она вообще существует? Какова роль твоих историй и кому они приносят пользу? Каковы твои ответы на сущностные вопросы или, по крайней мере, на некоторые из них?
Красоту, милосердие и сочувствие находит в написанных тобою страницах Рохеле Резник, эта милая, почти красивая, но совсем лишенная притягательности девушка.
В стороне, в одном из задних рядов, сидит себе какой-то парень… Нет, не парень, это человек лет шестидесяти или шестидесяти пяти, потрепанный, колючий, сморщенный, похожий на облезлую обезьяну, почти лишенную волосяного покрова, — только обвислые щеки его заросли щетиной, да на голове топорщится жиденький хохолок. Человек этот мог бы быть, скажем, третьеразрядным активистом, изгнанным из секретариата партячейки, поскольку был пойман на том, что передавал кое-какие секретные бумаги конкурирующей партии. И с тех пор он с трудом сводит концы с концами, давая частные уроки математики.